Чаша

Эпизод второй
Запятнанные проклятием

Если вы до сих пор это не представили, попытайтесь представить: яркая россыпь созвездий в черных небесах, и бесконечная череда горных хребтов на земле. Лунный свет отблескивает на гладкой поверхности валунов, отполированных растаявшими в неведомые времена ледниками, и чернеют огромные бездонные провалы, в которые никогда не проникнуть любому лучу. Потом вообразите, что этот безрадостный пейзаж раскинулся до горизонта и еще дальше, а затем остается только увидеть этот дом, в котором горит камин, а вдоль стен большой комнаты стоят на полках старые мудрые книги. Этот дом окружен большим садом, между деревьев которого петляет белокаменная дорожка... Кстати, она выводит к поросшему мхом каменному мостику, за которым цветущая идиллия резко обрывается, как грубо оборванная фотография, а дальше начинается все тот же унылый пустынный пейзаж.

Теперь представьте все это вместе. Этот большой, уютный дом, окруженный цветущим садом, вставлен в окружающую горную нежить как изящная рама с цветным витражом в неровный оконный проем грубо сложенной каменной стены. Вслушайтесь в тишину. Неправда, будто тишина не может иметь звучания. В тишине этого дома вы сможете услышать прекрасные голоса скрипок. Вам кажется, что они играют музыку Шуберта? Возможно.

Теперь услышьте тишину гор. Эта тишина чревата грохотом будущих обвалов, она похожа на мелодию органа, исполняющего под черными сводами небес некий мрачный реквием. И услышьте все это вместе. Быть может, это будет странная сложная симфония, в которой исполняемая органом мрачная песнь в честь смерти составит немыслимую гармонию с голосами скрипок, поющих о блаженном покое, составляющем какое-то странное и логически несовместимое единство с мудростью и знанием.

А теперь еще одна деталь, которая, как мне кажется, совершенно, абсолютно не вяжется с общей картиной. Вращаясь в причудливом хороводе, со звездных небес падает пушистый снег, засыпая дорожки и сгибая своей тяжестью ветки с завядшими от холода маленькими белыми цветками. Почему так получилось?

Ответ приходит сам собой - потому, что этого захотел кто-то из хозяев дома. Когда с небес падает снег, а дыхание зимы разрисовывает стекла хаосом ледяных узоров, приятно посидеть у яркого огня... а потом наступит утро, зима исчезнет, подобно случайному сну, ты выйдешь из дома и пройдешь босыми ногами по мокрой от росы траве...

Секунду спустя я вижу их, сидящих в глубоких креслах у ярко пылающего камина. Это остроносый худой человек, светлые волосы которого собранны на затылке  в  косу и его подруга, черноволосая красавица-ведьма с чуть косящими глазами.

- Ты что-то писал прошлой ночью? - спрашивает она.

Как и ее муж, она уютно устроилась в мягком кресле, вполоборота к пляшущему огню.

- Писал, - говорит он. - Ты знаешь, недавно мне пришло в голову создать историю о человеке - человеке из нынешнего, современного мира - которому неожиданно пришла в голову идея написать повесть о встрече человека с сатаной.

- Наподобие истории доктора Фауста? - спрашивает она.

- Не совсем, - отвечает он. - Вернее, совсем не так.

Я не вижу их лиц, только силуэты, ловко вырезанные играми теней и огненных бликов.

- Почему ты выбрал местом действия современный мир? - вдруг спрашивает она. - Ведь ты совсем не знаешь его.

- Я знаю о нем достаточно.

- И что же у тебя вышло?

- Ничего, - кажется, он беззвучно смеется. - Мой роман безнадежно застыл на мертвой точке. У моего героя есть свой характер, свои мечты, своя судьба. Теперь, как результат, должна была бы возникнуть его история. Но она не выходит.

- Почему?

- Не хватает ярких событий, за которые мог бы зацепиться сюжет. Проще говоря, с моим героем ничего не происходит.

- Совсем ничего?

- Ничего такого, что бы могло составить сюжетную канву. Мой герой ведет будничную борьбу за существование, общается с людьми, круг которых не менялся очень давно, иногда встречается с женщиной, с которой его уже давно не связывает ничего, даже отдаленно похожего на любовь. И все.

Черноволосая ведьма сладко потягивается в кресле, наслаждаясь живым теплом:

- А так ли они необходимы тебе, эти яркие события? - вдруг спрашивает она. - Ведь кроме внешнего существования, у человека есть и внутреннее бытие. Что если эта внутренняя вселенная окажется несравнимо насыщенней и ярче окружающей действительности. Разве этого мало?

- Мало, - говорит он. - Очень мало. Внутреннее бытие подпитывается переменами внешнего бытия. Без них история человека может быть только историей внутреннего коллапса.

- Вот еще одно слово, которое я не припомню, - говорит она.

- Это то, что происходит с выгоревшими изнутри звездами, - говорит он.

Объяснение явно недостаточное, но почему-то женщина не требует большего.

- А что эта за повесть, которую вдруг вздумал написать твой герой? - спрашивает она.

Кажется, он усмехается:

- На самом деле это будет история одного древнего родового проклятия, рассказанная устами сатаны. Забавно, правда? Но ее творец еще не знает об этом, хотя он уже написал несколько первых строк, не имея никакого понятия о продолжении. Дело в том, что он исповедует непопулярную в его время теорию, что по настоящему сильные литературные произведения не пишутся по зараннее намеченному плану, они вырастают из ситуации, из неожиданной идеи, из характеров, из живой жизни. Из человеческой души, если на то пошло.

Черноволосая ведьма задумывается.

- Слушай, а что если и эту историю продолжит сама жизнь? - вдруг оживившись, предполагает она. - Давай посмотрим, что он делает сейчас, твой герой!

Опершись о подлокотник, она быстро наклоняется в его сторону. Ее лицо скрыто от меня упавшими вперед волосами. Он тоже поворачивается к ней, я вижу резкий остроносый профиль с большим открытым лбом, четкой тенью легший на фон из огненных бликов:

- И как же ты это сделаешь?

Она громко смеется, и - сам не знаю почему - этот смех воспринимается мною как самая сладкая музыка.

- И очень просто! - говорит она наконец особым тоном, не то кого-то изображая, не то передразнивая.

А вот дальнейших слов мне не удается услышать. Секундой спустя я опять вижу весь дом, сверху и со стороны, его засыпает пушистый снег, падающий с потемневших небес, а окружают хребты безжизненных гор, затихших в предверии очередного обвала. Меня пробирает озноб, но все уже застывает и замирает, теряет перспективу и обьем, и вот, это уже просто окруженный текстом рисунок на странице какой-то книги... не могу разглядеть, какой она толщины - почему-то меня очень беспокоит этот вопрос. Страницы книги начинают переворачиваться, быстро и сами собой, а когда их мелькание прекращается, я вижу уже другой рисунок, детальный и четкий, как хорошая черно-белая фотография.

Представьте помещение, размерами точно соответствующее габаритам кухни стандартной квартиры, спроектированной в Советском Союзе где-то в середине восьмидесятых годов. Интерьер тоже довольно стандартный, не считая того, что на стене над обеденным столом висят открытые книжные полки. Кухня выглядит довольно опрятно, но как-то чувствуется, что в раковине должна найтись немытая тарелка, и скорее всего, она пребывает там не в гордом одиночестве. А возле стола, на табурете, под книжными полками, откинувшись к стене, сидит человек, и выглядит он куда хуже, чем окружающий интерьер. Ему никак не больше тридцати, а может и значительно меньше, но сейчас он явно переутомлен, небрит, растрескавшиеся губы сложились в выражение усталого безразличия, запавшие глаза уставились куда-то в пустоту. Его мысли явно пребывают где-то за пределами окружающей реальности. Вообще-то, он в том состоянии, когда усталость не дает чем-либо занятся, а вызванное переутомлением возбуждение не позволяет просто лечь и уснуть...

Мне это известно точно, ибо человек этот - я сам.

 

Я только что пришел домой, и вот наконец один, сижу на кухне, еще не решив что делать дальше. Есть больше не хочется - а что хочется? Дожидаясь, пока возникнет ответ, я устраиваюсь поудобней, по давней привычке своей подтянув одну ногу под себя. Дремотное состояние еще впереди, а пока мои мысли мелькают в причудливом венецианском карнавале, когда во вспышках феерверков и петард мелькнет в темноте то яркая маска арлекина, то силуэт размахивающей руками коломбины, то оскал черепа...

Настроение достаточно отвратительное. Нет слов, говорю я себе, прекрасен белый снег, если плавно скользя с небес, он мягко ложится на прихваченную морозом землю - и отвратителен, если превратившийся в слякоть, он чавкает под вашими ногами. Особенно, если вы носите быстро промокающие ботинки с лопнувшей подошвой, если в глазах плывут мутные круги, если вы перемерзли, если от постоянного пребывания на холоде потрескались руки и губы, если... если... Собственно говоря, эти черты огненные я использую для описания собственных, весьма прозаических неприятностей.

Телефонный звонок возвращает меня к непосредственной реальности.

"Здоров! Скучаешь?" - раздается из трубки.

- Да, нет, что ты! - отвечаю я. - Вот чего-чего, а скучать у меня точно не получается... - и делаю паузу. - Как в сказке, - следует более продолжительная пауза.  - Короче, Склифосовский, кто будет? - Еще более продолжительная пауза. - Они помирились? - спрашиваю я, и мой невидимый собеседник ненавязчиво дает мне понять, что я весьма, весьма отстал от жизни. - Возможно, - говорю я. - А кто еще?

Еще одна черта моего сегодняшнего состояния: каждое из произнесенных собеседником имен вызывает в моей голове цепь быстрых и ярких ассоциаций.

"...есть деньги, - продолжает он тем временем, - возьми водки - самогон у меня кончился - только не такой, как в прошлый раз. Слушай, как это получается что ты совершенно не разбираешься в водке?"

Я что-то отвечаю, и он что-то говорит, но я ухитряюсь все это прослушать. Такое со мной бывает, в последнее время несколько чаще.

- Нет, - говорю я, когда в трубке снова воцаряется тишина. - Сегодня я не приду. Не в настроении. И вообще.

"А что вообще?"

- Дико устал, - говорю я. - Теперь я больше электронику не собираю. Стальные двери тоже. В ту пятницу высказал заместителю нашего генерального все что о нем думаю, и теперь переведен в цех сбора газовых горелок. К прочим черным людям.

"Ты вообще у нас герой, - говорит он. - И как ты умудрился?"

- Не было другого выхода, - отвечаю я.

И рассказываю, по возможности покороче. До сих пор нашу маленькую спецбригаду редко вынуждали работать больше десяти часов в сутки, хотя для других рабочих ненормированный день в стиле эпохи первоначального накопления давно стал нормой. Теперь решили принятся и за нас. Собственно, обломать надо было только одного, а именно нашего бригадира, слесаря с головой талантливого инженера, которого даже реалии последних лет не заставили утратить чувства собственного достоинства и представления о справедливости. Когда он болел - у него была язва желудка - то все шедшие через нашу маленькую бригаду спецзаказы начинали пробуксовывать, и мычал не только я, что было естественно, но и все заводские конструктора. Он был умней любого итеэровца и знал это, а как известно, подчиненный не должен быть умней начальников. Я был ему многим обязан, в частности, он отстоял меня перед директором, когда меня хотели уволить за драку, а теперь на него давили... давили...

Другой мой старший товарищ послушно кивал, такой сильный с виду, годящийся мне в отцы, а на самом деле слабый и на все согласный человек. Я посмотрел на бригадира. Я знал что в те дни у него снова обострилась язва, что у него были дела, что... что... Зам генерального повернулся ко мне. "А что скажешь ты?"- поинтересовался он. Ну, что я мог сказать?

И я сказал - что думаю о нем самом, и о его шефе, о новых методах управления, об этом заводе в частности, и всем закрытом акционерном обществе "Мрiя" вообще. Речь эта была произнесена в присутствии аудитории, и где-то за своей спиной я услышал восхищенное "Во, дает!" Мне потом говорили что я был великолепен - не знаю, возможно. Даже скорее всего. Не помню. Я вообще плохо помню, какие именно перлы несут мои уста в подобные порывы вдохновения. Зам генерального вдумчиво выслушал все, что я ему сказал, пошевелил губами и оценил речь по достоинству. "Ну что же, - сказал он. - Не хочешь работать, посидишь в бесплатном..."

"И сидишь?" - спрашивает Димка.

- Сидел, - говорю я. - Три дня. А потом они поняли, что меня этим не уешь, вызвали и отправили на горелки.

"М-да, - говорит он. - Понятно."

- А ты как? - спрашиваю я. - Тележку по прежнему катаешь?

"Катаю".

"М-да, - комментирую я мысленно. - Печальная участь для выпускника элитарного московского вуза."

Почему мне вообще везет в жизни на разных падших ангелов?

"Так не придешь?"

Я снова обьясняю ему, что дико устал и после первой же рюмки осоловею и отключусь, что у меня вот уже как неделю нет денег... разве что на хлеб.

"Ясно, - сочувственным голосом отвечает он. - Ну смотри. Если что, заваливай."

- О кей, - говорю я. - Зер гут. Если что.

Я кладу трубку. Желаний не остается ни на что. Впрочем, можно включить телевизор. Я не успеваю взять пульт - телефон звенит снова.

- Алло!

- Привет! Узнаешь меня?

Подумать только, когда-то этот голос заставлял мое сердце биться на порядок чаще - чуть мурлыкающий, с особой бархатной хрипотцой, которая так идет некоторым женщинам. Красивым женщинам...

- А, привет, солнце, - говорю я. Совершенно равнодушно. - Как же, узнаю.

- Не забыл, значит, свою Танечку?

- Нет, что ты! Как можно забыть вас, Татьяна Батьковна!

Она смеется. Вот смех у нее несколько изменился. Дело не в тембре... а черт его знает в чем!

- Ну и как ты поживаешь?

- Вашими молитвами, сударыня, - отвечаю я, предугадывая продолжение и постаравшись максимально его сократить. - Нет, к тебе я не приду. Если хочешь, можешь прийти ко мне.

- Ты же знаешь, я не приду.

- Я тоже.

Пауза.

- Слушай, ты что, думаешь что ты самый крутой?

Хитрая и по-своему очень неглупая женщина, но когда раздражается, то начинает нести ерунду.

- Тань, - отвечаю я, - тут недавно проскользнула информация, что истинно круты в нашей жизни только яйца.

- Значит, ты самый умный?

- Вопрос сложный, - говорю я, чтобы не создавать заминки в разговоре. - Во всяком случае, дураком я себя не считаю.

- А напрасно! - говорит она. - Что ты там у себя, книжки читаешь?

"Если бы!" - мысленно произношу я. Будь у мыслей голос, он был бы теперь похож на стон. В последние дни я не спал более четырех часов подряд.

- Раз ты такой умный, - продолжает бывший предмет моей страсти, - то почему ты лет десять назад не поступил учиться?

- По разным причинам, - говорю я, не желая этот диалог продолжать. - Хотя бы потому, что мне это не было нужно. Оно тебе вообще надА, зайка?

- Слушай, ты там не рукоделием тихо сам с собою занимаешься?

- Тань! - отвечаю я. - Купила бы ты новые батарейки для своего вибратора и перестала бы полоскать мне мозги.

Не став пережидать взрыв эмоций - новых словарных сочетаний, по видимому, мне от нее услышать уже не дано - я кладу трубку. Потом поднимаю снова, держу на весу, задумываюсь, возвращаю на место. Моя рука почти самостоятельно протягивается и отключает телефон. Пусть помолчит пока.

Состояние мутное, но спать по прежнему не хочется. Потянувшись вверх, я снимаю с полки пачку листов с распечаткой, вышедшей из матричного принтера. За два с лишним года низкокачественная бумага успела пожелтеть. С тех пор у меня появился собственный компьютер, я сделал в этом тексте кучу изменений, так что, пожалуй, теперь эту распечатку остается только выбросить.

Я медленно перебираю листки, на первом из которых стоит заголовок и два эпиграфа, один из Платона, другой из Ветхого Завета. Как этот у меня бывает, пока я пишу, эпиграфы несколько раз меняются. И далее...

"Где-то, в вечно сумеречной стране мертвых, заключен в подземелье древний, проклятый бог. Срок его заключения - вечность, и коротая свой бесконечный плен, он долгими часами мечет гадальные кости, пытаясь заглянуть в неведомое будущее..."

Вот так же, два года назад, я сидел на этом же табурете, держа в пальцах эти же листки, чувствуя как в сердце с силой втыкаются острия тупых игл - последствия неумеренного потребления крепкого чая на жаре - и думая о том, что сделанное мной не нужно никому. А потом встал, прошел к кровати, бросился на нее, желая уснуть... уснуть... и если можно, не проснуться никогда.

В мою голову вдруг приходит неожиданная мысль. Бросив листки на стол, я тянусь за авторучкой - когда неожиданно гаснет свет.

 

Я нашариваю над головой переключатель, щелкаю, недоуменно оглядываюсь. Ослепшие окна соседних домов угрюмо темны. Как не странно, до сих пор не могу к этому привыкнуть. Каждый вечер города независимой Украины частично погружаются в темноту. С моих губ срывается проклятие, распространенное, и не слишком замысловатое, в котором среди прочих привходящих мотивов упомянуты стандартный половой акт и чья-то мать. Что за тоска, что за жизнь! По двенадцать-четырнадцать, а то и шестнадцать часов в сутки вкалывать в промерзшем цеху, получая за это деньги, на которые, даже при моих потребностях, можно вести только нищенское существование...

- И ты все по прежнему, мой святой Антоний? - раздается в темноте. - Сидишь во мраке и сыплешь пустыми проклятиями?

Ну, вот...

- ...что-то могу еще сделать? - интересуюсь я, не поворачивая головы и слушая свой голос как бы со стороны.- Я ли виноват, что эта страна в безнадежной заднице?

- Какая проза, какой стиль! Теперь осталось добавить пасаж про разваленную экономику и побитые рекорды коррупции.

- Ты избавил меня от этой необходимости. Спасибо.

- Не стоит благодарностей. А теперь докажи мне, что нет людей, великолепно благоденствующих среди общего бедлама.

- У? - переспрашиваю я. - Я точно собирался это доказывать?

- Так кто же виноват тебе, если ты сам постоянно отказываешься от борьбы за лучшее место под солнцем?

Поскольку я не отвечаю, сатана задает новый вопрос:

- Ты жалеешь, что прежний мир изменился?

- Нет! - устало отвечаю я. - Но мне жаль, что будущее оказалось столь печальным настоящим.

- Странные сожаления, - говорит сатана. - Будто ты не знал, хотя бы из книг, какова цена исторических перемен. Тебе просто довелось испытать на своей шкуре их худшую сторону, не увидев лучшей. И что же ты проклинал теперь, сидя в темноте?

- Жизнь.

- Подумай, будь добр, прежде чем повторить этот ответ.

На новую формулировку мне требуется некоторое время. В возникшей паузе слышно, как разочарованно шуршат в темноте обнаглевшие тараканы.

- Возможно, я проклинал эту страну, - говорю я, обуздав слепые эмоции. - Она конченная и ей ничто не поможет.

- Тогда ты зря тратил на проклятия силы своей души, - говорит сатана. - Эта страна проклята и без твоих стараний.

- М? - говорю я, впервые поглядев на него в упор. - Очень интересно. А нельзя ли поподробней? В чем суть этого проклятия, откуда оно взялось, и как от него избавится?

В темноте мне удается угадать тощее тело, жилистое и выгоревшее до багрового оттенка. Прикрыто ли оно хоть чем-нибудь в районе причинного места, я не знаю, мешает разделяющий нас стол.

- Есть проклятые эпохи и проклятые народы, проклятые поколения и проклятые люди, - говорит сатана. Его глаза по кошачьи светятся в темноте. - Так было и так будет. Твое любопытство понятно. Но эти вещи не из тех, которые дано знать смертным.

И запах его под стать внешности, едкий, хотя, к счастью, не слишком сильный. Таким он наверно приходил в гости к древним пророкам и святым, опаленный солнцем пустынь, вмеру одетый и вмеру вонючий, чтобы согласно каноническим правилам, сыграть с богом Яхве в одну из игр, стандартной ставкой которых была одна продвинутая человеческая душа.

- Жаль, - несколько уязвленный, говорю я, устраиваясь поудобней. - Тогда поговорим на дозволенные темы. Ты случайно не принес вина? Это было бы более чем уместно. А то у меня кончилась водка.

- А тебе не поможет сейчас вино, - отвечает сатана. - Ты не только в тоске, но и в отчаяньи, а от него избавляют совсем другие вещи. Если на то пошло, тебе теперь нужно не вино, а вода.

- Какая еще вода? - интересуюсь я.

Сатана усмехается:

- Мы еще вернемся к этому вопросу. А пока - что это такое ты написал со времени нашей прошлой встречи?

- Один маленький отрывок, - говорю я. - Начало чего-то, не знаю чего. И понятия не имею, как он будут продолжен.

Не спрашивая у меня разрешения, он берет исписанные листки.

- Ну вот! - слышу я. - Стоило сетовать на нехватку вдохновения? Вполне удовлетворительный черновик.

- Я польщен.

- А что ты будешь делать с ним дальше?

- Возможно, его постигнет судьба многих подобных вещей, - предполагаю я. - Особенно, если ты мне не поможешь. Ах, да! Это ведь не по твоей части.

И встаю, не ощущая затекшую от долгого сидения ногу.

- Куда это ты?

- Ты упомянул воду, - говорю я. - А мне как раз захотелось пить.

Хромая, я подхожу к раковине, чувствуя за своей спиной светящийся кошачий взгляд. Отвернутый кран чихает и издает издыхающее шипение.

- А-т... Ч-черт!

Чайник тоже пуст.

- Ты не предусмотрителен, - говорит сатана. - Но на этот раз я тебе помогу. Погляди-ка, какая прелесть стоит у тебя под рукой. Только не разлей содержимого.

Я осторожно протягиваю темноте руку, нащупав что-то вроде широкого, как блюдце, керамического кубка, стоящего на круглой сужающейся ножке, снабженного с краев двумя ручками. Кубок почти полон.

- Это обыкновенная вода? - спрашиваю я у сатаны, угадывая какой-то подвох.

- Почти, - говорит он. - Но ты, кажется, в чем-то подозреваешь меня? Помнится мне, ты совершенно не боялся принять из моих рук вино.

- Ну, так это же было вино! - говорю я, беря кубок в две руки.

- То есть, ты хочешь сказать, что вино безопасней? - интересуется сатана. - Тебе надо напоминать буддийскую притчу о монахе, козе, вине...

- И похотливой женщине, - продолжаю я. - Нет, не надо.

И осторожно беру посудину обеими руками. Уже привыкающие к темноте глаза угадывают неясный рисунок на донышке, просвечивающий сквозь дрожащую прозрачную воду.

- Пей же!

- Зачем?

- Ты боишься пить воду? А кто из нас менее часа назад раздумывал о смерти?

- Разве? - уточняю я. - Действительно раздумывал?

- Во всяком случае, подсознательно.

Мое самолюбие в подобных случаях сильнее обыкновенного здравого смысла. По возможности более равнодушно я пожимаю плечами. И пью. Первый же глоток будто обжигает мозг. Ледяной холод вполне может обжечь, и это не каламбур. Странное ощущение, окружающая реальность отодвигается от меня, расслаиваясь и отбрасывая невозможные тени. Странная картина возникает перед мысленным взором, бешенно скачущие во тьме черные кони - а потом, мелькая в невообразимо быстром калейдоскопе, передо мной проходят обрывки видений, похожих на воспоминания. Воспоминания о том, чего со мной никогда не было. Все это продолжается какое-то мгновение. Потом все исчезает, и я отрываю руки от головы, обнаружив попутно, что я уже не стою, а сижу на табурете. Коим образом я на него переместился?

- Что это было?

- Ай-ай-ай! - ехидно говорит сатана. - Что было? Ей-ей, этот краснофигурный килик заслуживал лучшей участи. Ты уронил его на пол и он раскололся.

- Я спрашивал о воде.

Сатана не торопится.

- Я где-то слышал, - произносит он наконец, - что в стране мертвых смешивали свои воды двенадцать рек. Одна из них звалась Лета, кто отпивал из нее, того больше не тревожили ни грустные воспоминания, ни упреки совести. А еще текла там река Памяти. Ты не допил эту воду до конца, и поэтому она подействует далеко не сразу.

- То есть? - несколько обалдело переспрашиваю я. - А как именно она должна подействовать?

- В желательном для тебя смысле, - говорит сатана. - Или ты хочешь, чтобы я все время исполнял для тебя роль Ментора? Она приедается.

Я тру ладонями виски, пытаясь вычленить что-нибудь разумное из творящегося в моей голове бедлама. И осторожно опускаю на пол занемевшую ногу - прямо на острый осколок керамики. Остается только его подобрать. Мне уже хватает света, чтобы разглядеть на обломке чернолакового донышка лицо короткобородого, длинноволосого мужчины. Оно изображено профилем и выражает, насколько можно понять, задумчивое, настороженное внимание.

Вот так и сходят с ума, думается мне. Над моей головой уже не потолок, а открытое звездное небо, мои зябнущие руки тянутся к огню костра, спокойный голос пока невидимого собеседника произносит слова смутно памятных стихов:

- Сны приходят к людям из двух ворот...

 

В ясном аттическом небе пылает мерцающий шлейф млечного пути.

- Сны приходят к людям из двух ворот, - почти дословно цитируя Гомера, произносит один из часовых, сидящих возле ночного костра. - Одни рождаются из роговых ворот, другие появляются через ворота из слоновой кости. Пришедшие из роговых ворот сбываются, ибо они посланы Роком. Возникшие же из костяных всегда лживы.

Снова раздается сонное бормотание. Все трое снова оглядываются на человека, лежащего в трех шагах от огня. Завернувшись в простой шерстяной плащ, он что-то бормочет в ответ своим неспокойным снам.

Огонь горит в центре жертвенника, сложенного из неотесанных камней на вершине высокого холма. Скорее это даже утес, три его склона практически неприступны, а четвертый сможет отстоять даже дюжина защитников. Многие поколения местных жителей использовали утес как убежище при вражеских вторжениях, как до тесеева синойкизма, так и после. Но в правление тиранна Писистрата Аттика не знала вторжений - это в Элладе-то, где каждая пядь плодородной земли щедро полита не только потом, но и человеческой кровью! - а теперь вторгнувшиеся из Беотии афинские изгнанники снова напомнили им, что существует такая простая вещь, как война. Убогие хижины у подножия пусты, не мычит скот, обитатели деревни пережидают исход событий в безопасном отдалении, проклиная клан Алкмеонидов. Это жители предгорий - а беднота предгорий всегда поддерживала род Писистрата.

Ночь холодна, спящие прижимаются во сне друг к другу, но никто не пытается зажечь хотя бы еще один костер. На оголенном за дни осады холме почти не осталось топлива.

Неразборчивое бормотание повторяется. С губ спящего срываются слова, которые не дано будет понять ему самому. Сейчас для него нет ни холодных звездных небес над головой, ни изломавших горизонт горных хребтов, ни костров вражеского отряда, разбившего лагерь на некотором расстоянии от подножия. Его сон унес своего всадника очень далеко, сквозь пространство и даже время - что не под силу даже богам.

Представьте яркий солнечный день и немолодого, бородатого человека, неторопливо поднимающегося по узкой тропе, вьющейся по обглоданному козами северо-восточному склону афинского акрополя. Он одет в плащ той характерной расцветки, особенности которой забыты за прошедшие века, но которая сотню лет назад специально отличала афинских архонтов. Тропа, по котоой он поднимается - единственный путь, которым можно подняться на эту скалу, не владея навыками альпиниста.

На середине тропы первого архонта ожидает истощенный человек с провалившимися глазами, одетый несколько мозаично: гоплитские поножи на ногах, хитон, подшлемный войлочный колпак. Оружия при нем нет.

Смерив его изучающим взглядом, первый архонт афинского государства находит себе место в тени. Он демонстративно нетороплив. Исхудавший остается на ногах.

- Три человека умерло от голода в пределах священного участка Афины, - говорит он, вынужденный первым прервать молчание.

Первый архонт молча его разглядывает.

- Теперь мы будем умирать каждый день, - добавляет исхудавший, плохо выдерживая паузу.

Взгляд первого архонта не меняется.

- Значит всех храмовых мышей вы уже съели? - спокойно уточняет он.

Доведенный до дистрофии собеседник сдерживается:

- Ты нашел очень славный повод для шуток, - только-то и замечает он.

- А я вовсе не шучу, клянусь Зевсом! - в тихом голосе архонта возникает некая нотка, способная лишить душевного равновесия даже каменную статую. - По вашей вине погиб хлеб на полях! Мы отбили мегарян - но потеряли Нисею. Где Килон?

Молчание.

- Он бежал?

- Да!

- Очень мило! И чего вы ждете теперь? Или вы еще на что-то надеетесь?

- Мы можем договорится, - произносит истощенный. - Если вы выпустите нас, мы уйдем в изгнание.

- Как просто у тебя получается! - говорит первый архонт. - Вы привели в страну наших заклятых врагов, осквернили своими трупами алтари богов, а теперь требуете от нас пощады. Если так пойдет дальше, то каждый преступник будет спасаться от наказания, оскверняя отеческие святыни.

Следует пауза. Перестав разглядывать своего собеседника, первый архонт переводит взгляд на лежащий внизу город - по сути дела, беспорядочное скопление далеких от изящества домов с глиняными стенами и плоскими крышами.

- Мне нужен ответ, - с надрывом произносит истощенный. - Пусть Совет Аресова холма даст клятву, что нам сохранят жизнь! Тогда мы покинем акрополь. Если нет, то вы взойдете на него только по нашим трупам.

Первый архонт афинского государства о чем-о размышляет, проводив рассеянным взглядом пролетевшую над его плечом птицу.

- Пусть так, - мрачно говорит он. - Только чтобы скорее избавиться от вашего присутствия, я от имени пританов навкраров дам клятву, что если оставив оружие в храме, вы предстанете перед судом Аресова холма, вам сохранят жизнь.

В тот миг, когда он произносит слово "жизнь", невыносимо яркий солнечный луч бьет ему в глаза.

 

- ...Именно с этого и началась история проклятия рода Алкмеонидов, - говорит сатана. - Некий Килон, человек красивый, знатный, влиятельный  - и к тому же зять мегарского тиранна Фиогена - за сто лет до упомянутых событий победил в двойном беге на состязаниях в Олимпии, посвященных Зевсу. Тебе кажется странной такая завязка истории родового проклятия?

- Более-менее, - говорю я. - Но раз ты с нее начал, должно ли это означать, что если бы к финишу первым прибежал кто-то другой, история развивалась бы по другому сценарию?

- Именно так. Но стоит ли гадать что случилось бы, если случилось именно так? - мой собеседник снова скалит желтые зубы. - В те времена считали - да и тысячелетие позже подобная точка зрения не была редкостью - что победа достается тому, кому ее захотят подарить боги. Таким образом, олимпийский победитель логично считался любимцем богов. Если восхищенные афиняне не проломили крепостную стену для торжественного въезда своего победителя, то только потому, что вокруг Афин стен в те времена попросту не было. И естественно, Килон возгордился и задумал захватить власть в родном городе.

Мне снова холодно. Не знаю, какие чудеса способна проделывать вода реки Памяти, но заявляю определенно - обыкновенную чашку чая она не заменит.

- Все-таки этот Килон хватил лишку, - говорю я между тем. - Какое-то очень произвольное толкование спортивных результатов. Разрыв между исходной предпосылкой и конечным выводом. Боги существуют - и поэтому каждый чемпион по бегу может управлять государством.

- Отнюдь, он все тщательно взвесил. В те времена идея тирании просто витала в воздухе. Если угодно, она была такой же неопробованной и требующей проверки новинкой, как в начале двадцатого века диктатура пролетариата. Совсем недавно в Коринфе захватил власть Кипсел, а в Сикионе Орфагор. Свою роль сыграли и ценные советы тестя Фиогена. Килон отправился в Дельфы за советом Аполлона - и получил благоприятный оракул.

- А как именно этот оракул звучал?

- Дословно не скажу, но во всяком случае смысл был следующим: на величайшем празднике Зевса Килон должен завладеть афинским акрополем.

- Должен, - задумчиво повторяю я.

- Да-да. Как всегда в подобных ситуациях, жрецы святилища оставили себе лазейку на случай неблагоприятного исхода, не уточнив, какой именно праздник имелся в виду. Но Килон был уверен, что он-то знает это лучше всяких жрецов. Разве Олимпиада не была величайшим праздником? И разве не он был ее победителем? Итак, заручившись божественным инструктажем, в четвертую годовщину победы, как раз в день следующего Олимпийского праздника, Килон вместе с друзьями и присланным Фиогеном мегарским отрядом захватил афинский акрополь.

Сатана умолкает, пробарабанив по столу пальцами. Стук нестриженных ногтей напоминает щелканье кастаньет.

- И что? - спрашиваю я.

- И ничего. Авторитета чемпиона по бегу оказалось недостаточно, чтобы оправдать попрание обычаев родного города и прямую иностранную интервенцию. Акрополь был захвачен без труда, но сбежавшиеся с полей горожане заблокировали мятежников, выставили надежную охрану у единственного спуска с холма - и дождались, пока осажденные не начали умирать от голода.

 

Ослепленный солнечным лучом, первый архонт заслоняется рукой - опустив которую, обнаруживает, что оказался в каком-то совсем ином месте.

Вместо солнечного света горят факела, вместо ясного неба над его головой крыша храма. Оставляя свободным центр зала, люди столпились в промежутках между деревянными опорными колоннами. Почти зажатый среди них, он слышит запах ближайшего соседа - так может пахнуть только раб, не упражняющийся в палестре и никогда не натирающийся маслом. Почему, как равные, они стоят бок о бок? Ароматный дым горящего кедрового дерева рассеивается в воздухе. Звучат флейты. Обходя собравшихся, жрица в белых одеждах и миртовом венке на волосах раздает каждому присутствующему по куску ячменного хлеба. Благоговейно, как святыню, участники действа принимают этот дар в протянутые руки. Громко и протяжно произнесенные слова усиливаются эхом деревянных сводов:

- Не бойтесь смерти, люди! Если зерно, упавшее в землю, не умрет, оно останется одно - но погибнув, оно даст много всходов.

И эти непонятные слова затихают, разделив участь всех непонятых слов... Кусок хлеба ложится в протянутую ладонь раба. Сделав еще шаг, жрица замирает:

- Что делает тут этот человек? - произносит она и видщий сон чувствует, как стоящие вокруг расступаются в стороны. - Ему не место здесь! На нем скверна - и ему нет спасения!

Вокруг образуется пустота. Огни гаснут, и одинокий, он оказывается в неясных колеблющихся сумерках. Под его ногами бледная трава. Где-то далеко, почти беззвучно, катит свои черные воды река, именем которой клянутся боги. Бесплотные тени медленно и бесцельно блуждают во мраке. Впереди вечность, унылая и безнадежная, в которой нет ни надежд, ни памяти о прошлом, ни сомнений, ни страхов. От осознания этого хочется в ужасе кричать. Наверно он еще не совсем мертв, потому что кричит...

...и просыпается.

- Что видел ты во сне? - спрашивает кто-то из сидящих у костра.

Клисфен отвечает не сразу. Приподнявшись на локте, он озирается. До рассвета еще далеко.

- Элефсинские мистерии, - отвечает он наконец.

- О! - говорит кто-то. - Это ведь к добру.

Клисфен криво усмехается:

- Да. Наверно.

И подоткнув плащ, опускает голову и закрывает глаза. То, что он видел в начале сна, случилось на самом деле. Только очень давно. Более ста лет назад. И, разумеется, не с ним.

Клисфен снова засыпает, в то время как один из его товарищей, наоборот, приподнимается и глядит в темноту. Он проснулся давно, и встревоженный собственными кошмарами, больше не может уснуть. Приняв какое-то решение, воин осторожно встает, подходит к своим доспехам, поднимает копье и толчком ноги будит лежащего рядом раба-оруженосца. Знаком велев рабу приблизить ухо, он отдает какое-то распоряжение.

Вернувшись из темноты, раб протягивает хозяину точильный камень. Кивком головы отправив его спать, воин отходит к самому дальнему краю обрыва, садится на плоский валун и принимается оттачивать наконечник копья. В ночной тишине слышатся мерные скребущие звуки.

Этого не понять глупцам - в основе человеческой Вселенной лежат простые, не требующие объяснений движения и поступки. Они во взмахе руки срезающего созревшие колосья жнеца, в жесте матери, дающей плачущему младенцу отяжелевшую грудь, в протянутой руке маленького ребенка, пытающегося достать пальцами звезды. Этого не понимают трусы - оттачивающий острие своего копья оттачивает душу свою.

 

Мне попадается еще осколок, но изображение на нем ровно ничего не говорит: на закругленном краю донышка видна только кисть приподнятой руки, в которой зажата ветвь. Лавровая ветвь, насколько я разбираюсь в ботанике. Если честно, разбираюсь я в ней плохо.

- Кстати, пользуясь случаем, - спрашиваю я у сатаны. - Ты не мог бы уточнить дефиницию понятия "скверна"?

Тот раздвигает свой тонкий, почти безгубый рот в уже хорошо знакомом мне беззвучном смешке:

- Очень охотно. Упрощенно говоря, "скверной" называлась ритуальная нечистота, возникавшая в результате нарушения культовых норм. Своего рода разрыв в священной, сакральной ткани мирового пространства, очаг возникновения всевозможных несчастий. Оскверненными могли быть участок земли, предмет, животное, ну и конечно же, человек. На сей счет существовала очень разработанная терминология, включавшая в себе несколько степеней ритуальной нечистоты. В самом легком случае для очищения от скверны достаточно было окропить голову проточной водой.

Он делает паузу.

- А в худшем? - спрашиваю я.

- В худшем не помогало ничего, и потомки нечестивцев испытывали божественную месть на протяжении многих поколений. В случае с Алкмеонидами это была худшая разновидность скверны, соединившая в себе все напасти ритуальной нечистоты и родового проклятия.

- Это выглядит довольно несправедливо, - говорю я.

- Что ты имеешь в виду?

- Идею родового проклятия. Почему потомки должны страдать из-за преступлений предков?

- Они должны искупать их преступления. Ты ведь веришь в справедливость?

- Как в общую идею - безусловно.

- А как в основополагающий закон мироздания?

Мне невольно припоминаются события последних дней, к истории древнего проклятия отношения не имеющие. Оптимизма это не прибавляет:

- Я слышал, все люди найдут ее на небесах.

- Совершенно верно, - ехидно подтверждает сатана. - Но все дело в том, что тогда не все располагали этой оптимистической теорией. На заре своей истории древние греки были воистину интуитивными материалистами, от смерти ничего хорошего для себя не ждавшими. И не только они. Во всем Ветхом Завете, за исключением пассажей из пары сомнительных пророков, ты не найдешь идеи посмертного воздаяния. Но вера в справедливость почти изначально заложена в людях, хоть и понимают они ее очень по разному. Совершенное зло должно было быть искуплено, а раз это не успел сделать преступник, то возмездие переходило на его детей, внуков, правнуков, и далее по эстафете - пока не истекал прописанный богами рецепт.

- Как мне показалось, древние боги оперировали отнюдь не аптекарскими дозами.

- В те времена мало кто пытался прикладывать мерки справедливости к их поступкам. "Если боги несправедливы - они не боги" - это будет сказано позже.

- А если преступник не имел потомков? - приходит мне в голову.

Сатана чуть разочарованно пожимает плечами, будто произнося: "Ну, все-таки, я ждал от тебя большего..."

- А что еще могло быть большим наказанием человеку, живущему только на земле?

 

Один из часовых встает, чтобы бросить взгляд на равнину, где догорают костры осаждающих. В темноте почти не видно покинутого жителями селения у подножия утеса и недостроенной осадной стены.

Клисфен снова спит и над его головой опять ясное аттическое небо. Щурясь в солнечных лучах, он следит, как вереница людей медленно спускается по склону акрополя. Они в самом деле истощены - несколько дней осады, и на священном холме остались бы только трупы. У подножия акрополя собрались почти все находящиеся в городе мужчины, от воинов в полном вооружении, до подростков и стариков. Нет человека, который бы не бросил дел, чтобы увидеть, как сдаются люди Килона. Мятежники успевают поравняться с алтарями Эвменид, когда подавшаяся навстречу толпа преграждает им путь.

Увесистый камень бьет в плечо идущего впереди, а он еще ничего не понимает, удивленно хватаясь за ушибленное место. Следующему разбивают голову в кровь. Раздаются крики, включающие в себя все оттенки ярости и отчаяния. Вид крови пьянит. Камни начинают сыпаться как град. Сопротивление ослабевших людей выглядит жалко, упавшие больше не встают. Нескольким мятежникам удается прорваться к алтарю Эвменид, но избиение не прекращается и там. Старинные уродливые статуи безразлично следят за происходящим пустыми глазами. Камни алтаря окрашиваются брызгами крови.

Сны творят с нами странные вещи, из каких бы ворот не вылетели их черные кони... Сам бросавший камень, Клисфен вдруг становится одной из жертв. Сбитый с ног, он пытается уклонится от следующего камня, и не замечает другого, который бьет его по губам. Почти ослепший от боли, он кричит...

Чья-то рука трясет его за плечо:

- Пора! - тихо говорит будивший. - Тебе что-то снилось?

Клисфен медленно поднимается на руке. На один миг, только на один, в его темно-голубых глазах мелькает пережитый ужас.

- Не помню! - говорит он. - Ничего не помню.

Это неправда, но через несколько минут станет почти правдой. Кто бы открыл нам тайны наших снов? Человек, пообещавший жизнь умирающим от голода мятежникам, умер более ста лет назад, и некоторое время спустя его уже разложившееся тело было выкопано из земли и удалено за пределы территории Аттики. Клисфен проводит рукой по глазам. Этого человека звали Мегакл, и это был его прадед.

- Воды! - бросает он слуге.

Тот подает ему кривобокий, вылепленный без гончарного круга глиняный кувшин, на боках которого сохранились отпечатки человеческих пальцев. Быстро вскочив на ноги, Клисфен сбрасывает сначала плащ, затем хитон, и оставшись голым, окатывает себя ледяной водой. Он сжимает зубы...

- Еще! - вырывается из его горла на судорожном выдохе.

- Но господин, воды осталось...

- Я разве спросил тебя, сколько осталось воды!? Лишь бы ее хватило для жертвоприношения!

На осажденном утесе воды действительно мало, но это уже не имеет значения. В случае победы ее наберут сколько угодно, а в случае поражения оставшаяся никого не спасет. Раб быстро подает второй кувшин. Клисфен выливает его себе на голову.

- Что ты так смываешь с себя? - спрашивает его кто-то из темноты.

- Сон! - отвечает он.

И быстро одевается. Гоплитские доспехи лежат у его ног. Минутами двумя спустя, застегнув господину поножи, раб проворно затягивает завязки панциря. Перевязь меча перекинута через плечо. Остается только одеть шлем и взять в руки тяжелый щит и копье, но Клисфен не торопится.

Костер, вокруг которого сидели часовые, не просто костер. Воины собираются по периметру невидимого круга. Двое из них, держа в руках корзину и кувшин с водой, обходят жертвенник. Где-то за спинами собравшихся недовольно кудахчет петух, разбуженный до срока петь зарю. Его подруг в предыдущие дни съели до одной, а петуха оставили в живых именно для такого случая.

Клисфен выходит вперед. В предстоящем зрелище он будет исполнять главную роль. За отсутствием благовоний в огонь подкинуто несколько засушенных кореньев. По знаку Клисфена взъерошившего перья петуха выносят к алтарю и поставив на землю, с тихим пением торжественного пеана осыпают ячменем. Встряхнув головой, и все еще недоверчиво кудахтая, петух склевывает пару зерен, делая при этом шаг вперед.

Не желая портить впечатления от благоприятного знамения, Клисфен быстро воздевает руки к небу.

- Ты слышишь меня, Арей? - произносит он внушительно и достаточно громко, чтобы это услышали все присутствующие. - Тебе посвящаю я эту жертву! Даруй нам храбрость и удачу в бою, и мы обещаем воздвигнуть двенадцати богам гетакомбу на алтарях наших отцов!

И быстрым движением хватает петуха за голову. Клюв ослепленной птицы задирается к небесам. Крылья возмущенно хлопают. Резкое движение мечем. Льется кровь.

Остальная часть церемонии сокращена до минимума, и вот, стараясь не греметь оружием, цепочка тяжеловооруженных воинов начинает спускаться по склону. За ними следуют легковооруженные. На некоторое время на покинутом холме становится пусто и тихо. На алтаре дотлевает забытый костер.

А потом в предрассветной темноте раздаются окрики часовых, десятки крепких глоток яростно выкрикивают боевой пеан - "О-ла-ла!" и звенят удары копий, тупящихся о медную обшивку гоплитских щитов.

 

- Военное искусство было в те времена до предела упрощено, - слышно в темноте. - За исключением Фессалии конница временно перестала существовать как род войск, и исход сражений всецело определялся столкновением тяжеловооруженных пехотинцев.

- Гоплитов, - рассеянно произношу я, снова слыша свой голос со стороны.

Не уверен, что мне хоть раз раньше приходилось произносить это слово вслух. Это древнее, музейное слово, которому место не в живой речи, а в исторических книгах, оно так же архаично как слова "архонт", "пеан" или "акрополь" и должно вызывать в сознании образ воинов, носящих закрывающие лица блестящие шлемы с высоким гребнем, в блестящих бронзовых панцирях и медных поножах. С большими круглыми щитами и копьями более чем двухметровой длинны...

Сатана тем временем кивает:

- Стратегия в те времена тоже была незамысловатой. Вражеское войско вторгалось в страну и заставляло противника принять бой на какой-нибудь подходящей открытой местности.

- Как можно заставить сидящих за крепостными стенами людей выйти на эту самую открытую местность? - интересуюсь я.

- А очень просто. Когда засевшие в городе осажденные видели что враги начинают жечь посевы, корчевать деревья и виноградники - то, что создавалось поколениями - им ничего другого не оставалось, как принять вызов или умирать в следующем году от голода. Тактика полевых сражений тоже была несложной. Противники выстраивались плотным строем в несколько рядов и сближались под звуки музыкальных инструментов, переходя на быстрый шаг на последнем отрезке сближения. Глубина строя имела немаловажное значение, потому что задние ряды напирали на впередиидущих, так что порой более многочисленный отряд при столкновении в буквальном смысле опрокидывал тощие шеренги малочисленного противника.

 

Стоя на тропе, поднимающейся к перевалу, воины разгромленного отряда смотрят в долину. Ветер относит в звуки сторону и они не слышат торжественного пеана, который в этот момент с воодушевлением распевают победители. Отсюда, со склона, те кажутся далекими и маленькими, как муравьи под ногами.

- Кажется, они возводят трофей, - говорит кто-то.

Слышно ворчание и тихие ругательства. Трофей возводят на том месте, с которого обратили в бегство афинских изгнанников. В ночном бою им повезло, но выбив ошеломленных противников из лагеря, они проиграли дневное сражение.

Подавая пример остальным, Клисфен спокойно усаживается на придорожный камень. Битва безнадежно проиграна, и остается только уйти, благо враги не заняли перевалов - но сначала следует похоронить павших. Надо ждать, когда вернется глашатай.

Вынув руку из щитового ремня, младший брат Клисфена садится рядом. Его зовут Гиппократ. На щите герб с родовой эмблемой рода Алкмеонидов: три черных ноги, расходящихся из единого центра, наподобие тройной свастики.

- Мы могли бы и победить, - говорит он.

Двумя руками сняв с головы шлем, Клисфен оглядывается на голос. На его лице неуместно отстраненное выражение. Быстро принимающий решения в часы действия, сейчас он кажется унесенным куда-то очень далеко.

- Ах да! - быстро говорит он, сбросив рассеянность. - Конечно.

- Ты ранен?

Клисфен трогает неглубокую царапину на шее, под правым ухом.

- Если бы удар лег на палец ближе... - говорит он. Участок между панцирем и маской шлема всегда самое уязвимое место гоплита. - Ты говорил мне о том, что мы что-то могли?

- Мы могли победить, - упрямо повторяет Гиппократ. - Будь у нас хотя бы на тридцать гоплитов больше, мы сумели бы растянуть правый фланг.

Впервые за день Клисфен улыбается. Улыбка кажется кривой, и провал на месте двух выбитых передних зубов ее вовсе не украшает. Кроме того, у него порезан локоть правой руки. Он сам в утреннем бою стоял на правом фланге и ему лучше всех понятно, чего стоил изгнанникам короткий фронт. Но он не хочет спорить об этом.

- Это уже неважно, - громко говорит Клисфен. - Если мы проиграли сражение, значит такова была воля Рока.

- И это говоришь мне ты? - переспрашивает Гиппократ, теперь единственный из всех живущих знающий о сомнениях своего брата по поводу существования богов.

- Я!

И замолчав, Клисфен следит за отделившейся от массы вражеских воинов человеческой фигуркой. Это, конечно же, глашатай.

- Мы можем навербовать аркадцев, - некоторое время спустя говорит Гиппократ. - Я сам берусь привести не меньше трех сотен человек. Кратий говорил, что может навербовать в Локрии еще больше воинов.

Клисфен кивает:

- Давай поговорим об этом после.

И замолчав, они следят за приближением глашатая, поднимающегося по тропе торопливым шагом. Почти бегом. Последний отрезок пути, переводя дух, он проходит медленней.

- Что они сказали? - спрашивает Клисфен.

- Гиппий, сын Писистрата велел передать: с нами заключат перемирие и дадут собрать тела, если мы поклянемся покинуть Аттику до захода солнца.

Клисфен смотрит на собравшихся вокруг родственников и друзей. Кажется, в этом вопросе не будет разногласий.

- Ты передашь ему, - медленно говорит он, - что мы дадим клятву уйти в изгнание.

И проводит рукой по воспаленным глазам.

 

Я вижу их как живых, стоящих на ведущей к перевалу тропе. Один сидит на земле, возле брошенного на землю щита, закрыв лицо окровавленными ладонями, другой опираясь на копье, глядит перед собой неподвижными глазами, третий, беззвучно ударяя кулаком по колену, шепчет безсильные ругательства... За несколько минут кровавого боя они потеряли друзей, надежды, родину, но я до боли завидую тем, кто выжил. Они уйдут за перевал, чтобы однажды снова вернуться. Мне хуже - мне нечего терять и некуда возвращаться.

- Итак, они потерпели поражение, - говорю я, пытаясь уловить неясное воспоминание, неуловимо уклоняющееся от моего сознания.

- Да, - подтверждает сатана. - Хотя сама по себе попытка не была безнадежной. За тридцать с чем-то лет до этого точно так же поступил Писистрат, когда, высадившись в Аттике, сделал своим опорным пунктом селение Марафон. В том раз он выиграл - а в этот Клисфен проиграл.

Так и не схваченное мной неуловимое "нечто" проваливается в глубины моего безсознательного "я".

- И что он решил сделать? - интересуюсь я.

- А что бы сделал ты? - спрашивает сатана.

- Собрался с силами, и повторил бы попытку, - говорю я.

- О, да! Таков бывает выбор мужественных и сильных, - говорит сатана, и я не могу понять, чего в его словах больше, одобрения или ехидной насмешки. - История знает случаи, когда укрывшись - к примеру, в какой-нибудь пещере - последняя дюжина бойцов давала клятву победить или умереть, и в конце-концов добивалась именно первого из вариантов. Когда в спор вступает сталь и дух, в конце концов должен победить дух. Так было даже в двадцатом веке. Тебе ведь известно это, человек?

Я киваю.

- Можно истечь кровью и стать сильнее! Можно проиграть все битвы, но выиграть войну, - продолжает сатана. - Но вся штука в том, что Клисфен не имел возможности черпать силы из своих поражений. Партизанские армии Тито, Мао, Фиделя Кастро или Вьетконг - признайся, ты почему-то подумал о них? - пополнялись за счет недовольных интервентами или правящим режимом крестьян. Но что касается крестьян Аттики, то им вовсе незачем было поддерживать властные претензии аристократа Клисфена, чей род, к тому же, был еще и запятнан скверной.

- Почему? - спрашиваю я.

- А зачем бы они это делали? Не будет ошибкой сказать, что крестьяне маленькой, каменистой, неплодородной страны боготворили память тиранна Писистрата. Писистрат дал им три десятилетия мира и процветания, избавил от долговой кабалы, упорядочнил законы и защитил от произвола знати. Что мог вместо этого пообещать им Клисфен - новую кровавую смуту? Скажи-ка мне лучше, о чем ты задумался теперь?

 

Проходит около двух часов. На вытоптанном поле, с которого в этом году снимут урожай только вороны, побежденные собирают трупы в забрызганных кровью хитонах. Церемония похорон сокращена до минимума. Последняя горсть ячменных зерен брошена на свежую братскую могилу, раздается команда "Строится!", гоплиты становятся по четыре, легковооруженные и слуги присоединяются сзади и отряд начинает движение к беотийскому перевалу.

Никто, кроме нескольких ослабевших раненных, не снимает доспехов. Только щиты и шлемы преданны сзади шагающим слугам, да еще сняты из-за жары войлочные подшлемники. Солнце начинает склоняться к западному горизонту. На вершине перевала Клисфен отходит в сторону и оглядывается. Пейзаж, раскинувшийся перед ним в самом деле стоит внимания: это Элефсинская долина, не потерявшая еще весенних красок. Виден даже храм, в котором происходят знаменитые мистерии, но взгляд человека пробегает дальше.

- Куда ты смотришь? - остановившись рядом, спрашивает Гиппократ.

- Море! - отвечает Клисфен, как будто это короткое слово объясняет все.

Гиппократ кивает, словно поняв его мысли. И они присоединяются к общему движению.

Тремя часами спустя отряд выходит на фиванскую равнину. Люди идут по тропе между покинутых, распаханных под засев полей. По прежнему никто не снимает доспехов - хотя бы по той причине, что отряд до сих пор на вражеской территории.

Уже несколько лет маленький городок Платеи досадной занозой торчит в теле Беотийского союза. Мало кто помнит, как началась вражда маленького городка и прославленных Фив, но во всяком случае, соотношение сил оказалось слишком уж неравным. Не будучи в силах бороться с могучим соседом, платейцы обратились за помощью к спартанцам, а те, будучи в прекраснейших отношениях с Писистратом,  дали им ответ: "Мы далеко от вас, пока мы подоспеем, вас трижды успеют обратить в рабство. Почему бы вам не заключить союз с вашими ближайшими соседями, афинянами?" Так платейцы и поступили - и никому не дано знать, чем может обернуться в будущем эта политическая комбинация, проведенная с легкой руки спартанских олигархов.

Уже в сумерках отряд переправляется через мелководную речку Асоп, знаменующую собой границу между платейской и собственно фиванской территорией. Идти дальше нет не смысла, ни сил. Стучат топоры слуг, шуршит сваливаемый в кучи хворост, и один за другим огненные языки костров взлетают к темнеющим небесам. Гиппократ опускается на землю возле угрюмо уставившегося в огонь Клисфена:

- Итак, что ты скажешь теперь?

- О чем?

- Об аркадских и локрийских наемниках.

- Ничего.

Гиппократ глядит на него с удивлением.

- Мы найдем деньги, - говорит он, ошибочно истолковав ответ.

Клисфен кивает, но по прежнему смотрит в огонь:

- Гиппий их тоже найдет. У него есть фракийские рудники, он может вооружить бедноту предгорий, призвать на помощь фессалийцев и получить от спартанцев ополчение из периеков. Сила снова будет не на нашей стороне, мой брат.

В это трудно представить, но сейчас в его голосе угадывается что-то, похожее на иронию.

- И мы откажемся от родины?

Клисфен медленно поворачивает голову. В его воспаленных глазах вспыхивает бешенный огонек:

- Разве говорил я когда-нибудь, что могу отказаться от родины!?

Братья говорят негромко, так что сидящим вокруг достается не более нескольких случайных фраз. Впрочем, едва ли смертельно измученные и голодные люди особенно к разговору прислушиваются.

- Так что ты решил?

- Пока ничего. Я устал.

Гиппократ глядит ему в лицо. И кивает.

- Я осмотрю караулы, - говорит он.

Он успевает исчезнуть из виду, когда из сгустившихся сумерек раздается топот лошадиных копыт.

 

Ловко прервав историю третьего изгнания рода Алкмеонидов, сатана делает паузу.

- Ты чего-то ждешь, мой Фауст? - неожиданно спрашивает он.

- Почему ты так думаешь? - спрашиваю я.

- Потому что я знаю людей. Пока они дышат, они надеются.

Вероятно, это чертовски красиво и сюрреалистично: одинокий, страшно усталый человек, о чем-то - даже не так важно о чем - беседующий с сатаной в темноте, в наполовину обесточенном, безконечно умирающем городе, одном из городов страны-обломка великого государства, проигравшего борьбу за мировую гегемонию, страны-вассала, которому больше не дадут встать с колен...

Не знаю, насколько это портит общее впечатление, но меня сейчас больше трогает не красота картины, а свое собственное в ней печальное положение. Мои нынешние отличия от рабочего эпохи первоначального накопления совершенно непринципиальны. Даже в чем-то хуже - тех, во всяком случае, хоть и подвергали штрафам по поводу и без повода, но оставшиеся деньги они получали в определенный день выдачи жалования...

- Мне тридцать лет, - говорю я. - Позади у меня только куча разочарований, немерянная гора ошибок и воспоминания, которые я рад бы забыть. Между прочим, в мои годы Наполеон уже высаживался в Египте, а Цезарь начал завоевывать Галлию.

Сатана опять громко смеется, но на этот раз его смех вызывает во мне определенное чувство злости.

- Ты уверен, что нашел правильные сравнения? - интересуется он. - Я мог бы вспомнить, что Коперник в этом возрасте был беззвестным врачем, Сервантес сидел в мусульманском плену, Достоевский таскал бревна на каторге, а чем занимался Колумб - скажу по секрету - доподлинно не знаю я сам.

- А Данте писал "Божественную комедию", - говорю я. - Сравнения ничего не дают, и ничего не доказывают.

- Ну вот, теперь ты начинаешь спорить сам с собой, - говорит сатана. - Может быть, я сейчас лишний? А кстати, где рукопись той твоей городской сказки?

Я пожимаю плечами:

- Я где-то слышал, что рукописи не горят. Но возвращаются ли они со дна помойных ведер?

Идиотская мысль - а чем мое отличие от заурядного строителя пирамиды Хеопса? Хотя... разве не проскальзывала тут какая-то мысль насчет присущей персонально мне некоей искры?

Кажется, я произнес это вслух.

- Есть еще одно отличие, - говорит сатана. - В отличие от древнеегипетского феллаха ты живешь в мире, в котором окончательно разорванно сакральное пространство.

- И что?

- И ничего. Ты сидишь в темноте, пытаешься спорить со мной - кстати, выходит это довольно жалко - и ждешь.

- И чего же, по-твоему, жду я?

- Благой вести.

 

Из сумерек раздается топот лошадиных копыт. Звучит двойной окрик часовых. Большинство людей продолжают спокойно сидеть, а из спящих вообще никто не просыпается. Всадников всего двое. Ничто не указывает, что за ними может следовать большой отряд.

- Кто такие? - снова кричит один из часовых.

Оказавшись приблизительно на середине между крайним костром и ближайшими часовыми, первый из всадников одергивает поводья,. Он поднимает над головой раскрытую ладонь - жест, не допускающий двойного истолкования.

- Мне нужен Клисфен, сын Мегакла!

Еще не вставая, Клисфен делает тот же жест:

- Это я. Назови свое имя!

Щурясь, всадник внимательно вглядывается в его сторону, а потом, уперев копье в землю, соскакивает с коня, перекинув поводья спутнику. Из произнесенных им при этом слов следует, что он отпрыск одного из знатнейших беотийских родов, глава которого неизменно входит в совет фиванских олигархов. Клисфен поднимается навстречу. Тут дело не только в генеалогической знатности - они знакомы лично.

Пожав руки, они некоторое время молча глядят друг на друга, один испытывающе, другой выжидающе.

- Мы не подняли тревоги в Фивах? - интересуется Клисфен.

- Нет, что ты! - беотийский аристократ улыбается. - Еще в полдень нам было известно, что вы разбиты.

Клисфен поднимает бровь. "Даже так?" чудится в этом взгляде, но говорит он другое:

- Нам нужно только пройти до фокийской границы. Если, конечно, для части моих людей не найдется убежища в Фивах.

Беотиец пока не говорит ни "да", ни "нет".

- Кстати, - вспоминает он, - не далее как вчера в сторону Фессалии проследовал гонец из Афин.

Клисфен кивает. Фессалийские олигархи тоже на стороне Писистратидов. Может еще и к лучшему, что изгнанников выбили из Липсиндрия так рано?

- Ты так и не сказал, как относится к нам Совет Фив, - напоминает он.

- Во всяком случае, здесь вы находитесь под защитой моего гостеприимства.

Клисфен благодарно жмет ему руку. Это не все, но сейчас не хочет снижать торжественной ноты.

- Твои друзья, наверное, голодны?

- Разумеется.

Беотиец усмехается, и замолчав, вдруг поднимает палец:

- О! Ты не слышишь?

- Что?

Клисфен тоже замолкает. Сначала он не слышит ничего, кроме треска цикад, щелканья горящего хвороста и крика какой-то ночной птицы. Потом раздается бычье мычание и стук тяжелых колес.

- Это конечно немного, - говорит беотийский аристократ. - Но хватит, чтобы никто из твоих друзей не заснул голодным.

Клисфен улыбается, и теперь улыбка не кажется вынужденной.

- Я этого не забуду!

- Что ты! Разве еще наши деды не были друг другу гостеприимцами? Разве не воевали они вместе на Священной войне?

Клисфен кивает. Для него, как и для собеседника, Священная война это уже часть родового предания. Несколько лет спустя после убийства сторонников Килона всех "запятнанных скверной" изгнали из Аттики. Сделано это было по наущению дельфийских жрецов - в то время святилище контролировали олигархи города Криссы - но его дед Алкмеон, в конце концов, свел с ними счеты, когда, все еще будучи изгнанником, возглавил афинское ополчение во время Священной войны. Криссу стерли с лица земли, жителей продали в рабство, а новое жречество Дельф поспешило отблагодарить освободителей благоприятными пророчествами. Авторитетный прорицатель Эпименид Критский произвел очищение территории Аттики и самих изгнанников. Алкмеониды вернулись на родину - чтобы снова оказаться в изгнании, когда счастливчик Писистрат окончательно захватил власть в Афинах...

Клисфен оглядывается.

- Сегодня мы не будем голодны! - громко заявляет он. - Мой друг присылает нам в подарок вино и хлеб.

Слышны торжествующие возгласы. Насладившись своей ролью, беотийский аристократ решает задать давно возникший вопрос:

- Что ты будешь делать теперь, сын Мегакла? Имей в виду - Совет Фив не даст вести войну с нашей территории.

Клисфен смотрит ему в глаза. Упоминание старинного наследственного имени в контексте разговора не кажется случайностью.

- Сейчас мы хотим только найти убежище. Почему мы с тобой стоим, а не сидим у костра?

Гость кивает. И они присаживаются у огня.

- Итак, - говорит фиванец, - род Алкмеонидов снова в изгнании.

- В третий раз, - подтверждает Клисфен.

В прошлый раз, чтобы вернуться, им пришлось дождаться смерти Писистрата. Сыновья тиранна не чувствовали себя так уверено, как отец, а иначе они не примирились бы с честолюбивыми и энергичными Алкмеонидами. На пятом году после возвращения Клисфен был избран старшим архонтом, Гиппократ взял в жены дочь Гиппия, и кто бы мог подумать...

Скрип колес становится все слышнее. Из темноты выкатывается двухколесная повозка, запряженная волом. От костров поднимаются слуги и подойдя к повозке, принимаются медленно, насколько позволяет смертельная усталость, сгружать на землю корзины и закутанные в солому амфоры. Из темноты появляется Гиппократ. Поприветствовав пробывшего, он тоже садится у огня.

- А ведь у меня к тебе есть новость, мой друг Гиппократ - говорит ему фиванский благодетель.

- Что за новость?

- Твои дети здесь.

- Где!?

- Со мной.

Приподнявшись, он что-то кричит в темноту. Минуту спустя к костру подходит пожилая женщина, лицо которой скрыто складками черного плаща. В ее руках совсем маленький мальчик, явно встревоженный этим неожиданным ночным путешествием. Его совсем не успокаивает что эта женщина передает его на руки почти незнакомому огромному бородатому человеку. Гиппократ пытается придать голосу мягкие нотки и ему это не очень удается. Клисфен кривит губы в грустной усмешке. Ему боги не послали сыновей... и еще, от него не ускользает, что череп мальчика характерно удлинен, совсем как у Писистрата… Гиппия… Гиппарха...

Почти никем не замечаемая, в трех шагах от костра останавливается пятилетняя девочка. Она молчит, как молчала все последние дни, прошедшие с той страшной ночи, когда ее семья бежала из своей аттической усадьбы. В ту ночь она в последний раз увидела свою мать - и больше не увидит ее никогда.

Никто не обращает на нее внимания, а между тем ее имя уже стало частью одной старой легенды, и когда-то станет началом новой. Не надо запоминать, просто услышьте это имя - Агариста.

 

- Что для тебя родина? - спрашивает вдруг сатана, каким-то образом угадав мое настроение.

- Несуществующее более географическое понятие, - отвечаю я, снова утратив нить, напрямую уводящую в глубины моего темного подсознания. - Прав я, не прав, но мне трудно считать родиной случайное географическое образование под названием Незалежна Украина.

- Ты необъективен и пристрастен, - говорит он.

- Возможно. Тем не менее, моя родина это Советский Союз. Как не жаль.

Сатана смотрит на меня. И усмехается:

- Одним из главнейших человеческих добродетелей надлежит считать верность, - непонятно почему произносит он. - В прежние времена было проще. Родиной человека была конкретно локализованная долина, остров или город. Ради них люди приносили жертвы богам, за них проливали кровь в битвах, из них и ради них отправлялись в далекие плавания и военные походы. Тебе не кажется, что ты болен тоской по цельности? Ты пролил бы сейчас кровь за свой город?

Я пожимаю плечами. Мой город это на три четверти скопление располосованных на кварталы стандартных блочных домов. Плюс старые районы, часть которых выстроена еще пленными немцами. Плюс районы индивидуальной застройки и разросшиеся дачные массивы. И, конечно же, территории фабрик и заводов, за последние годы на три четверти превратившихся в развалины. То же самое, вернее очень похожее, можно встретить в других местах. За что проливать кровь? По какому поводу? Хотя...

Этот город выстроен на месте рабочего поселка, почти полностью разрушенного во время Великой Войны. Я знал людей, помнивших времена, когда на его месте была только изрезанная оврагами степь. Потом, вдоль тупиковой железнодорожной ветки выстроили ряды бараков, мимо которых, в сорок втором, почти не задерживаясь, проследовали походные колонны вермахта. А в сорок третьем в опустевшем поселке был дан арьергардный бой наступающим частям Красной Армии. Сводная боевая группа укрепилась в немногочисленных каменных зданиях, и оторвавшиеся от пехоты "тридцатьчетверки" были встречены выстрелами замаскированного зенитного орудия. Два танка сразу запылали чадящими кострами, а остальные, огрызаясь вслепую, отползли назад, предоставив измученной маршем пехоте уничтожить расчет и прикрытие...

Сатана глядит на меня со странным выражением.

- Да, - говорит он. - Плохо тому жить, кому не за что умереть.

 

Два неторопливых собеседника, заканчивающие вечернюю трапезу в доме правителя Херсонеса Фракийского, слышат за стенами шум ветра, прогоняющего по небосводу хмурые облака. Вздумай кто-нибудь из них подняться на стену, перегородившую перешеек, он увидел бы сразу берега двух частей света и воды воды двух морей: соединенных проливом Фракийского моря и Пропонтиды. Еще дальше, к северо-востоку, за Боспором, начнется Понт Эвксинский, море, которое кочующие по его берегам варварские народы почему-то называют Черным.

Впрочем, зритель не слишком много разглядел бы сейчас.

- Я видел суету в доках, - слушая шум ветра, как бы мимоходом замечает один из собеседников, когда закончена основная часть трапезы. - Против кого готовит флот правитель города Херсонеса?

Два раба тем временем выносят остатки ужина. Теперь на столике перед обеденными ложами появляется вино в кратере, чаши и блюдо с фруктами.

Правитель города Херсонеса поднимает бровь. Его собеседник угадывает скрытую в короткой бороде усмешку:

- Ты сам видел эту суету, Исагор?

Правитель далеко не стар, но его старит взгляд, будто глядящий куда-то вглубь собеседника. Знаком руки он отсылает наполнившего чашу виночерпия.

- Скажем так, я о ней слышал, - уточняет Исагор, сын Тисандра, протягивая руку к тарелке с изюмом.

Бешенный ветер, клубящиеся облака... Конец лета, начало осени - обычно лучшее время для навигации, но сегодня пусть благословят своих богов капитаны, чьи корабли вовремя вошли в гавань. Хуже тем, кого буря застала в открытом море, но уж совсем плохо тому, кто оказался у берегов. Пенящиеся волны разбиваются о скалистые берега, где фракийцы поджидают выброшенную на песок добычу  - и участь спасшихся оказывается печальной.

О фракийцах говорят, что после индийцев эти варвары самый многочисленный народ на свете. Они могли бы стать самым могущественным народом Ойкумены, но вместо этого их племена истощают силы в безконечных междуусобных войнах. Эллинские колонии на фракийских берегах окружены стенами, их жители не расстаются с оружием, их даже хоронят вооруженными - обычай, уже почти забытый в самой Элладе.

Правителя Херсонеса Фракийского зовут Мильтиад. За время ужина он не говорил с прибывшим из Афин родственником ни о чем серьезном - хотя, судя по всему, у них должно хватить тем. Оба собеседника не любят напрасно спешить, но теперь Мильтиад не затягивает игру.

- Не далее как месяц назад, - говорит он, - мне пришло повеление царя царей Дария подготовить корабли и отряд гоплитов для похода против скифов. Владыка Азии хочет наказать их за случившееся в древности вторжение в Мидию. Тебе это неизвестно?

- Я слышал что-то еще в Афинах, - уточняет Исагор, сын Тисандра. - Но не очень поверил. Это кажется лишенным сдравого смысла. Зачем царю персов мстить за обиды, нанесенные его подданным двести лет назад?

- Царь персов молод и могущественнен. Ему хочется сравнятся в славе с Киром.

- И он решил покорить именно скифов? Тогда ему стоило бы вспомнить и судьбу Кира. Ему отрезали голову массагеты, не так ли?

- И бросили в бурдюк с кровью.

- Ты не боишься этого похода, Мильтиад?

Собеседник, не торопясь, делает глоток вина.

- У меня нет выбора. Что говорят обо мне в Афинах?

- В Афинах все меньше вспоминают о тебе. Особенно сейчас.

- А что же произошло сейчас?

- Ты разве не знаешь?

Правитель Херсонеса Фракийского внимательно смотрит на гостя. Ответ звучит совершенно естественно:

- Нет.

- Тогда эту весть принесу тебе я. Гиппарх, сын Писистрата, убит во время праздника Великих Панафиней.

На лице Мильтиада недобрая улыбка:

- Признаюсь, эта весть меня не огорчает. Хотя предпочел бы узнать о смерти старшего братца. Кто это сделал?

Об этом редко говорится вслух, но в этом многие уверенны - его отец Кимон был убит по приказу сыновей Писистрата.

- Аристогитон и Гармодий из рода Гефиреев, - отваечает Исагор, сын Тисандра.  - Рассказывают разное. Но я слышал, и считаю это самым достоверным, что это была месть за то, что Гиппарх не допустил сестру Гармодия к участию в шествии.

- Она имела на это право по благородству своего происхождения. Зачем Гиппарху было нужно унижать ее?

- Говорят, что до этого он хотел приблизить к себе Гермодия. И это не удалось. Гермодий был очень красивый юноша.

- Понятно. И это только месть за отвергнутую страсть?

- Говорят, что не только. Будто бы им удалось привлечь в заговор многих евпатридов. Но это только слухи. Я сам уехал в самом начале событий.

- Понимаю. И что же теперь?

- Ничего. Старший сын Писистрата жив. Теперь он окончательно постарается разоружить благороднорожденных. Его отец был силен поддержкой черни, а этот держится на копьях своих телохранителей.

- Но держаться на них он сможет долго, - замечает Мильтиад, безопасность которого в свою очередь охраняют пятьсот наемников. - Те, кто напоминает нам о нашей покорности мидянам, забывают, что только эта покорность оберегает нашу отеческую землю. Пока власть в Афинах принадлежит тираннам, их хранит только милость богов. Персы просто не обращают внимания на нас. Но вызови мы ненависть царя царей - кто знает, как мало времени потребуется, чтобы кто-то из его сатрапов принес жертву на священном акрополе?

- Ты говорил "нашей". Имел ли ты в виду...

- Я говорил о себе и тираннах Ионии. В отличие от меня, они-то получили свою власть из рук персов и им еще менее хотелось бы лишится их милости.

- Итак, ты отправляешься в поход?

Это скорее грустная констатация.

- Да. Через четыре месяца Мандрокл из Самоса должен выстроить для мидийского войска мост через Боспор, - брови Исагора высоко поднимаются. - Да-да,  персидский царь считает себя подобным богу... Мои корабли должны следовать вдоль побережья Понта вместе с другими ионийскими кораблями и навести мосты через Истр. После переправы я со своими гоплитами должен буду последовать за армией Дария, отпустив корабли домой. Говорят, Дарий хочет вернуться назад, пройдя вдоль побережья моря и перевалив Кавказские горы, - Мильтиад делает паузу. - Не скрою, Исагор, я отправляюсь в этот поход с нелегким сердцем.

- Ты что-то знаешь, или это просто дурные предчувствия?

Правитель Херсонеса Фракийского отвечает не сразу:

- Из всех народов, обитающих на берегах Понта Эвксинского, - задумчиво произносит он, - скифы обладают только одним, но зато самым важным для человеческой жизни искусством. Оно состоит в том, что ни одному врагу, напавшему на их страну, они не дают спастись, и никто не может их настичь, если только они сами не допустят этого. Ведь этот народ живет в кибитках, ему нельзя навязать бой как это делают у нас, выжигая посевы, все скифы от природы великолепные наездники и непревзойденные лучники. Как же такому народу не быть непобедимым?... Но хватит об этом. Ты ведь приехал не только для того, чтобы привезти новости с родины, хоть бы и такие приятные. Не так ли, Исагор?

И Мильтиад задумчиво смотрит на собеседника. Он очень непрост.

- Я поделился еще не всеми новостями.

- Даже так?

- Я еще не рассказал тебе об Алкмеонидах.

- Да? И чем же заняты "запятнанные скверной"?

- Они укрепились в Лепсидрии и начали собирать своих сторонников - но Гиппий явился туда со своими наемниками и нанес им жестокое поражение. Их отряд отступил из Аттики и рассыпался.

- Не скрою - я не очень этому огорчен.

Исагор кивает.

- И что же они делают теперь? - снова спрашивает Мильтиад.

- По слухам, утешают себя сочинением песен, воспевающих их собственную доблесть. Что же касается Клисфена...

- Да, я хотел о нем спросить!

- Он, кажется, отправился в Дельфы. Если тебе известно, еще до всех этих событий он подрядился строить там новый храм Аполлона, вместо прежнего. Хотя по договору храм должен был быть выстроен из известкового туфа, говорят что он будет сооружать фасад из паросского мрамора.

- Из чего следует его набожность, не так ли?

- Или то, что он что-то задумал.

Мильтиад кивает. Он знает, что симпатии дельфийских жрецов стоят паросского мрамора.

 

- Да, все могло было быть иначе, - говорит мой ночной собеседник. - Обратной стороной той цельности мировосприятия, о которой ты тоскуешь в душе, была местечковая узость взглядов. Если родина замыкалась в границах родной долины, то все, кто были за ее пределами, оказывались потенциальными врагами, в лучшем случае более-менее долговременными союзниками. Пока маленькие греческие общины поколение за поколением воевали друг с другом - то за участок плодородной почвы, то за удобное пастбище, то за отрезок морского побережья - история как неторопливая пряха Мойра ткала свою нить. За каких-нибудь три десятилетия мало кому известный азиатский народ создал долговечную наднациональную империю, простиравшуюся от индийских джунглей до Эфиопии и черноморских проливов. Тебе, конечно, не надо подсказывать, что это был за народ?

- Персы, - говорю я.

Сатана глядит на меня с любопытством. Кажется, его забавляет мой голос. Что же касается меня, то снова уносимый куда-то, я слышу произнесенное слово как бы со стороны. Одно-единственное произнесенное слово вызывает в моем мозгу ржание заарканенных степных коней, запах и сладкое тепло разведенного перед кибиткой огня, вкус кобыльего молока, звуки длинной и протяжной песни на незнакомом языке...

Сатана не дает мне толком прислушаться к собственным ощущениям.

- Кажется, ты недолюбливаешь персов? - уточняет он. - За что бы, если подумать? Они такие же творцы современного мира, как и эллины. Не будь их, не было бы ни македонского завоевания, ни эпохи эллинизма, а значит и римского господства над передней Азией, а следовательно, христианства, и последовательно, всей европейской цивилизации. Или ты не разделяешь мнение, что она вершина человеческого прогресса?

- У меня есть непонятки насчет понятия "прогресс" - говорю я. - Уточни дефиницию, будь добр.

От этой просьбы сатана в свою очередь уклоняется.

- Да! - говорит он вместо этого. - Вот еще один из тех осколков, которые ты все время хочешь найти.

- Благодарствую, - говорю я, поднимая его с пола.

Не сказать, что он очень много мне объясняет. Я вижу лежащий у чьих-то ног - на полу, на земле? - гоплитский шлем. Ноги, судя по всему, взрослые, и методом несложных заключений я прихожу к выводу, что они принадлежат задумчивому, чего-то ожидающему человеку. Шлем, тоже, по всей видимости.

- Кажется, недостает еще чего-то, - говорю я.

 

Только через три дня маленькая группа людей - горсть по сравнению с тем отрядом который дрался под Липсиндрием - достигает дельфийской долины. Как следовало ожидать, отряд рассеялся, одни воспользовались беотийским гостеприимством, другие двинулись в сторону Фокиды, третьи к Коринфу. Алкмеониды же двинулись в Дельфы, откуда их предки вернулись в Афины из первого изгнания.

Если подниматься дальше по священной дороге - а сейчас почти вся она видна как на ладони - то делая зигзаги между сокровищницами разных городов, она упрется в фундамент храма Аполлона. Мраморные ступеньки должны вести под священные своды, в самое жилище бога... Именно что должны - храм обезображен случившимся несколько лет назад пожаром, от крыши не осталось следов, стены потрескались, а ничего не поддерживающие колонны стоят почерневшие, как омертвевшие стволы обгоревшего леса.

Впрочем, никто из афинских изнанников и не собирается входить на храмовую территорию. Их целью является большой старый дом, принадлежащий одному очень влиятельному в Дельфах жреческому роду. Несколько человек проходят во внутренний двор. В их руках лавровые ветви, в позе молящих о защите они садятся на землю у дворового очага и одновременно домашнего жертвенника - вернее, не сколько на землю, сколько прямо на толстый слой пепла.

Проходит несколько минут. В дверях дома появляется почтительно сопровождаемый домочадцами седоволосый, хотя и не слишком старый человек. Он опирается на посох, но выходит это как-то не очень убедительно - резная палка сейчас не более чем декоративный атрибут, намекающий на то, что ее обладатель является одним из пяти жрецов-пророков дельфийского храма. Импровизированая свита держится на некоторой дистанции.

- Ну и к чему все это? - вопрошает он, глядя на Клисфена с видом скорее ироническим. - К чему все это трагическое представление? Зачем, вымазывая одежды, садится в золу как Одиссей, явившийся к царю Алкиною? Разве ты в моем доме впервые?

- Раньше я был в этом доме гостем, теперь же я пришел как ищущий приюта изгнанник, - высокопарно ответствует Клисфен, но что-то в выражении его лица тоже заставляет усомнится в серьезности всего действа. - Как молящий о защите, я с трепетом жду, что скажет мне бывший гостеприимец теперь, когда Рок выбросил для меня столь тягостный жребий.

- Что могу сказать я? - также вопрошает в воздух хозяин дома, отдавая свой посох возникшему под рукой малолетнему сыну и картинно обняв гостя за плечи. - Пока жив я, пока стоит этот дом, его двери навсегда открыты для тебя, сын Мегакла. А потому положи эту ветвь на алтарь, как скромное приношение Зевсу Гостеприимцу, и окажи уважение моему крову.

Таким образом, представление законченно ко всеобщему удовлетворению, и сложив свои ветви к подножию алтаря, потомки архонта Мегакла по мужской и женской линии - кстати, в большинстве своем это довольно молодые люди - проходят в дом. Проходят, и дав рабам омыть себе ноги, устраиваются, не соблюдая какого-нибудь особого порядка, на пиршественных ложах, расставленных по пространству довольно просторного мегарона. Их свободное поведение чем-то импонирует хозяину - впрочем, на его центральное место никто не посягает. Точно так же оставлено ложе для Клисфена, по правую руку от жреца-пророка.

Которого, кстати, зовут Акерат.

- Хоть я и не готовился к приему таких славных гостей, - обращается тот во всеуслышание, поудобней облокотившись о высокие подушки у изголовья, - но слуги скоро принесут все, что можно будет приготовить на скорую руку. Впрочем, вы ведь устали и проголодались, а недаром говорят, что голод - лучшая приправа. А пока, не дожидаясь времени симпсиона, расскажите мне все, что случилось с вами.

- Я прямо-таки чувствую себя Одиссеем на пиру у феаков, - говорит Клисфен. - Он начинал, помнится, с рассказа о том, как попал в плен к нимфе Калипсо. С чего же начать мне?

Акерат смотрит на него, чуть прищурившись:

- Расскажи как случилось, что убили Гиппарха.

Клисфен кивает, чуть наклонив голову, чтобы подошедший раб мог одеть на нее венок, и начинает рассказ словами:

- Как ты знаешь, наверно, Гиппарха убили двое молодых людей из рода Гефиреев...

Рабы с тазами и кувшинами обходят гостей, чтобы те умылись и вымыли руки. Клисфен успевает довести рассказ до событий последовавшей за убийством страшной ночи, когда взяв оружие и оставив отеческий дом, он бежал из Афин вместе с друзьями и домочадцами - а слуги уже вносят в зал солидных размеров зажаренную тушу вепря. Когда бы они могли успеть? Кто-то из возлежащих ниже гостей даже задает вопрос вслух. Что же касается самого Клисфена, то по этому поводу он только улыбается в давно нестриженую бороду.

В руке благообразного раба-управителя возникает устрашающего вида мясницкий нож, которым он и принимается кроить тушу. Получив свою порцию, Клисфен продолжает рассказ, не мешая другим дополнять себя во время неизбежных пауз. Это уже скорее совместное повествование о том, как уходя ночью, они встретили на марафонской дороге патруль, высланный Гиппием именно для такого случая - но наемники очистили дорогу, не приняв боя. Не все бежали в ту ночь вместе с ним, другим пришлось уходить небольшими группами и даже в одиночку, оставляя плачущих матерей, вооружившись и одев давно скрываемые в тайниках гоплитские доспехи. И они почти все успели уйти, потому что всегда предусмотрительный, искушенный в тонкостях борьбы за власть, Гиппий той ночью допустил непонятное, необьяснимое промедление...

Не давая разговору разбиться на разрозненные воспоминания, Клисфен возвращает рассказ к тому моменту, когда подошедший к Липсандрию отряд Гиппия осадил укрепление изгнанников, начав строить осадную стену, чтобы уморить их голодом.

Потом он делает паузу, чтобы съесть кусок жирного мяса - теперь ему приходится учится делать такие вещи, обходясь без двух передних зубов - а рассказ в это время снова подхватывают другие. О том, как поняв безнадежность сидения в ловушке, они совершили ночную вылазку, выбив оплошавшего врага из лагеря, и о том, как выстроившись на заре для дневного боя, они убедились, что по прежнему уступают в численности противнику. Как они все равно приняли бой, и их строй был опрокинут после короткой, яростной схватки, для многих - увы! - последней.

Бросив виляющей под столом собаке небрежно обгрызенную кость, Клисфен грустно кивает. И пока слуги выносят угощение и снова обносят пирующих водой, сам завершает рассказ об отступлении разгромленных изгнанников.

Некоторое время все молчат, не сколько в знак скорби, сколько отдавая должное пищеварению. Слуги тем временем выгоняют собак, выметают, а потом и протирают пол водой, отчего выложенный из разноцветной гальки узор в центре помещения начинает гладко блестеть. Затем вносятся внушительных размеров кратеры с вином и водой.

- Как хозяин этого дома, - произносит Акерат, - я предлагаю отдать должность распорядителя пира моему гостю и другу Клисфену, сыну Мегакла, мужу разумному, предусмотрительному и сдержанному. У кого-нибудь будут возражения?

В ответ раздается несколько возгласов, смысл которых сводится к тому, что чего-чего, а возражений по поводу такой замечательной кандидатуры просто быть не может. Хозяин удовлетворенно кивает. Раб-домоправитель подходит к новоявленному распорядителю:

- Сегодня у нас старое вино, еще с урожая, собранного в год, когда мидийцы взяли Сарды. В какой пропорции будем разбавлять его, господин?

- Такое вино жалко слишком разбавлять водой, - говорит Клисфен. - Пусть его разводят по обычаю, один к трем. Но предупреди своих виночерпиев, пусть не доливают вина тем, кто будет пить слишком резво.

Кивнув, домоправитель отходит распорядится священнодействием. Акерат поворачивается к Клисфену:

- Как проведем время симпсиона? - интересуется он. - Тебе, как законодателю, предстоит решить, отдадим ли мы его дружеской беседе, песням рапсода - как раз сейчас в моем доме остановился один такой мастер, долгое время живший в Коринфе - или мы просто будем веселится. На этот случай у меня в соседней комнате ждут флейтистки.

- О Зевс Гостеприимец! - говорит Клисфен. - Ты непревзойденный хозяин и твоя предусмотрительность не имеет равных. Ведь даже у царя Алкиноя на пиру нашелся грубиян, из-за которого Одиссею пришлось вылезать из-за стола и швырять тяжелый диск... Что же касается твоих предложений, - продолжает он, впервые почувствовав что немного заговорился, - то я не вижу, почему нам надо отвергать одно ради другого. Пусть первая часть вечера будет посвящена беседе - ведь, думаю, не только у нас, но и у тебя найдется немало интересных новостей. Вторую часть отдадим на то, чтобы оценить искусство рапсода, а под конец найдется время и для веселья, особенно если вино так хорошо, как говорит твой домоправитель.

- И если хороши флейтистки, - добавляет кто-то с дальнего ложа.

Следуют ухмылки.

- Вино и вправду хорошее, - спокойно подтверждает Акерат. - Ты рассудителен как Нестор. Пока род Алкмеонидов будет иметь такого вождя, ему не суждено угаснуть в безславье и безвестности.

Безбородых юных виночерпиев хватает не всем, так что к некоторым ложам приставляются бородатые увальни, взятые откуда-то с хозяйственного двора.

- Итак, - спрашивает Клисфен, - что случилось нового в мире за то время, пока мы испытывали свое воинское счастье?

Акерат отвечает не сразу. То ли вспоминая, то ли просто формулируя ответ, он пробегает глазами по лицам гостей, чьи ложа, расставленные в форме буквы "П" хорошо просматриваются с его главенствующей позиции.

Между тем, приняв обеими руками свой кубок, Клисфен произносит ритуальную фразу:

- О, боги Олимпа, будьте к нам милостивы и примите начатки этого пира!

Он выплескивает из чаши несколько капель - все подражают ему - и запевает торжественный пеан.

- Пожалуй, вот самая удивительная новость, - говорит Акерат по окончании обряда. - Говорят что Дарий, царь персов, вознамерился идти войной на скифов, населяющих берега Понта Эвксинского...

Над дельфийской долиной ветер гонит хмурые облака.

 

- Клан Филаидов был третьим из влиятельнейших аристократических родов, принимавших участие в борьбе за власть, - говорит мой собеседник. - Что характерно, он тоже временами шел на примирение с Писистратидами, но никогда не блокировался с Алкмеонидами. Причиной тому были отчасти случайные стечения обстоятельств, отчасти давняя, почти наследственная неприязнь. В то время, о котором идет речь, Мильтиад, неофициальный глава клана, был тиранном города Херсонеса Фракийского, власть над которым досталась ему по наследству от бездетного дяди Стесагора. Его положение отчасти напоминало почетную ссылку, особенно в свете слухов об убийстве его отца.

- Кстати, - интересуюсь я, - а в чем причина упомянутой наследственной неприязни?

- История, связанная с женщиной, - говорит сатана.

- С женщиной? - переспрашиваю я. - Случайно, это не еще одна история любви?

- Никакой любви, - уловив иронию, в тон мне отвечает сатана,. - Просто девушка была выгодной невестой, единственной дочерью сикионского тиранна. Ее звали Агариста.

 

- Начатки же второй чаши мы посвятим героям этой земли, да будут они хранить нас! - произносит Клисфен, снова выплескивая на пол несколько капель.

Все повторяют его движение. Слуги между тем ставят в центре зала складной стул с высокой спинкой. На него усаживается человек с венком на голове и кефарой в руках.

- Что хотите вы от меня услышать? - спрашивает он, утвердив свое седалище на стуле и многозначительно прозвенев попавшими под пальцы струнами. - Я помню всю "Илиаду" и всю "Одиссею", я могу спеть о проклятии рода Лая и страстях Ореста. Я знаю также "Теогонию" Гесиода и историю о Сисифе, хитрейшем из смертных...

Длинная ухоженная борода чрезмерно его старит. Главным и совершенно необходимым для рапсода качеством является великолепная память. Обычно ее спутником бывает заурядная житейская глупость - ибо ничего в этом мире не дается человеку даром.

Рапсод ожидает ответа. Акерат что-то шепчет стоящему у его изголовья виночерпию. Быстро подойдя к рапсоду, тот в свою очередь нечто ему нашептывает. Рапсод переспрашивает, задумывается, и отвечает утвердительно. Новый перебор струн:

- Я спою историю о том, как Клисфен, тиранн сикионский, выдавал замуж свою единственную дочь.

Раздаются смешки и одобряющие восклицания. Рапсод делает паузу, будто разворачивая книгу своей памяти на нужном месте, трогает пальцами струны и начинает:

- Клисфен, тиранн сикионский, был могущественен и славен, и у него была дочь, по имени Агариста...

 

- Да, история забавная, - говорит сатана. - Начавшись как эпическая поэма, она заканчивается как нравоучительная байка. Клисфен, тиранн сикионский, был могущественен и славен, и у него была дочь, по имени Агариста. Когда принадлежащая тиранну четверка коней победила на Олимпийских играх, он объявил через глашатая: кто среди эллинов считает себя достойным стать его зятем, тот может прибыть в Сикион и посвататься к ней.

- И женихов было много? - спрашиваю я.

- Достаточно, - говорит сатана. - Учитывая, что свататься им предстояло целый год, их было достаточно.

- Целый год? - переспрашиваю я.

- Совершенно верно, - подтверждает сатана. - Считаешь, что это много, чтобы добиться женщину?

- Вопрос сложный, - говорю я, улавливая иронию. - Для некоторых много даже вечера. Но в данном-то случае добивались не девушку, а тестя, насколько я понимаю?

- Совершенно верно.

- Я где-то читал, что греческая цивилизация была чуть ли не самой мужской цивилизацией в истории человечества.

- В определенном смысле даже более мужской, чем мусульманская, - говорит сатана. - Можешь считать это парадоксом, можешь отыскивать закономерность - но именно  ее культура легла в основу европейской культуры.

- Ага! - говорю я. - И еще еврейская, где законную жену предписывается иметь через простыню, - меня тянет на глупое "гы!" - И...

- ...и их синтез со временем породил доминирующую современную, в которой сексу придается даже слишком уж преувеличенное значение, - продолжает он мою несформулированную мысль. - Будем делать принципиальные выводы?

Я делаю гримасу, эквивалентную пожиманию плеч:

- Видимо, я не созрел для обобщающих выводов.

Наши голоса звучат в тишине. Уже не шуршат тараканы, не болтают соседи за стеной, и не гудят проезжающие машины.

- Тогда вернемся к нашей сикионской невесте.

- Тем более что ты не уточнил, сколько было женихов.

Я угадываю смешок:

- Их было тринадцать, а их перечисление выглядит как краткий экскурс в географию тогдашнего обитаемого мира и тема к размышлениям о непостоянстве человеческого величия. Двое женихов явились из итальянских городов, в том числе из Сибариса - в то время славного и богатого города, несколькими годами спустя стертого соседями с лица земли. Был уроженец Ионии, был сын знаменитого аргосского тиранна Фидона, было двое аркадцев, был жених с Евбеи, прославленного еще Гомером острова, где не угасала культура даже в "темные века" и которому через несколько десятилетий предстояло опустится до роли сырьевого придатка афинского государства... Самое главное в этой истории: двое женихов были афинянами. Это Мегакл, сын Алкмеона, и Гиппоклид, сын Тисандра, из рода Филаидов. Этим тринадцати предстояло в течении года завоевывать сердце сикионского тиранна. Тот, в свою очередь, не скупился на устройство пиров и состязаний. Как сообщает предание, больше всего ему понравились женихи из Афин. Назначенный год подходил к концу, но Клисфен еще колебался в выборе. Наконец, пожертвовав богам сотню быков, тиранн устроил грандиозный пир. Когда дошла очередь до вина, женихи начали состязаться в пении песен и рассказывании откровенных анекдотов. Когда температура веселья поднялась на несколько градусов, Гиппоклид встал и велел флейтисту сыграть плясовой мотив. Это было его фатальной ошибкой.

- Тиранн не любил музыки? - уточняю я.

- Нет, просто как всякий человек в возрасте, он ожидал от претендента более солидного поведения. Если бы Гиппоклид только немного поплясал, это могло сойти ему с рук, но отдохнув, он велел внести стол, и начал исполнять на нем сначала лаконские плясовые коленца, а затем аттические. Мало того, не удовлетворившись этими подвигами, он уперся головой о стол и принялся выделывать ногами пантомиму. Учитывая свободный характер древней одежды, зрелище это было, скажем так, на любителя.

- Гм! - говорю я, почувствовав вдруг, что нога, на которой я сижу, затекла до полной нечувствительности. - И что сделал Клисфен?

- Не выдержал и высказался. "О, сын Тисандра, - произнес он, согласно преданию, - право же, ты проплясал свою свадьбу!". Надо отдать должное Гиппоклиду, парень был крепким орешком. Убедившись, что невесты ему не видать, как своих ушей, он ответил фразой, которую молва сделала такой же знаменитой, как позднейшую "После нас хоть потоп!" "Что за дело до этого Гиппоклиду!" - сказал он, тем себя и обессмертив. В мире всегда было так много людей, которые готовы из кожи вылезти, чтобы обессмертить свое имя. Парню это удалось ценой всего лишь нескольких слов.

- Не считая невесты и впустую прожитого года жизни,- добавляю я.

Сатана вдруг смеется:

- А сколько бы заплатил ты за подобное бессмертие?

- Ничего, - отвечаю я.

 

...все смеются и Клисфен не меньше других. Даже в черные времена бед приятно все-таки вспомнить, что твой род не из последних в Элладе, и еще раньше чем ты захочешь рассказать о нем, это сделают бродячие поэты.

Рапсод между тем заканчивает свою песнь, синхронизируя ритмичные фразы со звоном струн. Он рассказывает о том, как водворив молчание, Клисфен, тиранн сикионский, обратился к женихам: "Все вы любезны мне, - вроде бы сказал он, - и будь это возможно, я всем вам угодил бы, не отдавая предпочтения одному избраннику. Но ведь дело идет только об одной девушке, и потому нельзя исполнить желание всех. Тем из вас, кто получит отказ, я даю по таланту серебра за то, что он удостоил меня чести породниться со мной, посватавшись к моей дочери, и должен был так долго пребывать на чужбине. А дочь мою Агаристу и отдаю в жены Мегаклу, сыну Алкмеона, по законам афинян"...

- Браво! - кричит кто-то. - Чашу рапсоду!

Многоголосый гул одобрения. Рапсод принимает чашу из рук мальчика, что-то тихо сказав ему при этом. Но делает только пару глотков. Это, безусловно, еще не конец пира.

- И что же теперь? - спрашивает кто-то.

По второй чаше все уже выпили, и даже более, потому что несмотря на предупреждение Клисфена, виночерпии доливали особо ретивым не раз, и не два.

- У кого будут предложения, друзья? - спрашивает еще кто-то.

Что касается Клисфена, то тот молчит. Довольный уже сыгранной ролью, он не мешает отличится другим. Неожиданно голос подает Акерат:

- Пусть он исполнит первую песнь "Одиссеи"!

Может у кого-то и возникали другие идеи, но протестов не следует. Рапсод кивает со скрываемым удовлетворением. Из всего, что гости могли придумать, это едва ли не самое легкое. Он значительно прокашливается. И начинает:

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который

Долго скитался с тех пор, как разрушил священную Трою,

Многих людей города посетил и обычаи видел,

Много духом страдал на морях, о спасеньи заботясь

Жизни своей и возврате в отчизну товарищей верных...

 

Только теперь я чувствую, до какой именно степени устал. В глазах плывут мутные круги, собственный голос кажется чужим, а тело ватной куклой, в туловище которой вшита свинцовая чушка. Этой стадии утомления наиболее подходит эпитет "смертельное". Я чувствую, что больше совершенно не в силах следить за перипетиями истории рода Алкмеонидов...

И я задаю сатане вопрос, который давно того заслужил:

- Скажи, для чего тебе все это надо?

- О чем это ты? - интересуется он, подняв бровь тем особым жестом, овладеть которым как следует удается немногим. - Что именно ты имеешь в виду?

- Я имею в виду, что ты вообще делаешь здесь, в этом проклятом городе, в этой квартире? Если ты не порождение моего бреда, то какого, образно говоря, дьявола, ты здесь делаешь?

- А-а, вот ты о чем, - говорит сатана. - Ну, так это такая старая традиция. Открой, к примеру, книгу Иова. Или перечитай поэму этого веймарского тайного советника, - последнюю фразу он произносит, особым образом искривив губу. Сказано это так, как будто я знаю, о каком советнике идет речь. - Когда Богу или сатане становилось скучно, они ненароком встречались где-нибудь на небесах, и заключали пари, объектом которого оказывался какой-нибудь человечек, которого Бог считал праведным, и при упоминании которого сатана клялся, что с легкостью сведет его на путь греха, как только ему дадут свободу рук. Тебе напомнить, как это звучало в первоисточнике? - и сатана произносит несколько фраз на уже совершенно незнакомом мне языке. - Не помнишь? - переспрашивает он. - А ведь, согласно первоисточникам, именно на этом языке велся первый спор человека с Богом. Слушай еще раз.

Я не успеваю сказать, что бесполезно повторение того, что совершенно непонятно с первого раза. Он повторяет, и странное дело, я вдруг понимаю его.

- ...И был день, когда пришли сыны Божии предстать перед Господом, и Противоречащий пришел с ними. И сказал Господь Противоречащему: откуда ты пришел? И отвечал Противоречащий Господу: "Я был на земле и обошел ее всю."

- Вот оно что, - тихо бормочу я, - оказывается дело в воде...

Но если она помогла мне вспомнить - то что такое я вспоминаю?

- "И сказал Господь Противоречащему, - продолжает сатана, будто совершенно не слыша моего бормотания, - Обратил ли ты внимание твое на раба Моего Иова? Ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла. И отвечал сатана Господу и сказал: разве даром богобоязнен Иов? Не Ты ли кругом оградил его и дом его и все, что у него? Дело рук его Ты благословил, и стада его распространяются по земле; Но простри руку Твою и коснись всего, что у него, благословит ли он Тебя? И сказал Господь сатане: вот, все, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей. И отошел сатана от  лица Господня."

- Это ведь древнееврейский, не так ли? - спрашиваю я, скорее для того, чтобы просто услышать свой голос.

- Совершенно верно, - подтверждает сатана, - это древнееврейский. Может быть, ты слишком устал?

- Может и устал, - упрямо отвечаю я, - но хочу разобраться. Следует ли мне понимать из твоих слов, что где-то на небесах хлопнули ладонями по моему поводу?

Сатана глядит на меня с некоторой грустью.

- Собственно говоря, мне жаль, - наконец, говорит он. - Стоило ли пить воду реки Памяти, раз она не избавляет от заурядного бытового склероза? Я ведь говорил тебе о смерти Бога, не так ли?

- Да, что-то подобное имело место, - подтверждаю я. - Но я счел это полемическим преувеличением. Я вообще, строго говоря, не в курсе. Когда случилась упомянутая смерть? И почему осталось в неведении прогрессивное человечество?

Сатана хохочет. На этот раз это именно хохот, от всей души и во всю глотку - не уверен, но по-моему из его рта вырываются маленькие языки прозрачного пламени. Он даже бьет кулаком по столу.

- Возможно, они не заметили? За массой мелких забот. А может из-за перегруженности текущей информацией? Проскользни сейчас в интернете сообщение о смерти Бога, оно останется совершенно незамеченным, по той простой причине, что хваленный интернет до отказа засорен совершенно пустым словесным мусором.

- Но хоть какое-то сообщение имело место? - интересуюсь я.

- Безусловно. И много раз. Да вот тебе пример.

Сегодня сатана склонен к цитированию. Он произносит длинный пассаж, который почему-то ассоциируется у меня с прямыми колонками старомодного таймсовского шрифта - совсем как Алисе история "про-хвост" виделась закрученной в кокетливый мышиный хвостик. А еще я совершенно неожиданно для себя обнаруживаю, что понимаю еще и по английски. Чудо какое - я что, стал полиглотом?

- "Читая блистательную и гнетущую книгу Малькома Маггериджа "Тридцатые", я вспомнил, как однажды жестоко обошелся с осой. Она ела джем из блюдечка, а я ножом разрубил ее пополам. Не обратив на это внимания, она продолжала пировать, и сладкая струйка сочилась из ее рассеченного брюшка. Но вот она собралась взлететь, и только тут ей стал понятен весь ужас ее положения. Тоже самое происходит с современным человеком. Ему отсекли душу, а он долго этого просто не замечал".

- Откуда это? - спрашиваю я, убедившись что дар вспоминать то, чего я раньше не знал, на этот раз бесполезен.

- Это начало одного коротенького эссе, - говорит сатана. - Его автор был гениальным журналистом по призванию, но ему не дали развить этот дар - именно в силу этой самой причины. Я привел его тебе просто, как пример.

- Речь у тебя шла о Боге, помнится, - говорю я, - а не о душе.

- Это совершенно одно и то же, - говорит сатана. - Мне пора уходить - а ты, если не лень, перечти на досуге то, что писал по поводу пари с Богом этот веймарский советник.

- Какой советник?

- А ты так и не вспомнил? Санта семптицимас! - сатана смеется.

Я закусываю губу. Ответ наконец приходит и вода памяти здесь не при чем. На этот раз имеет место банальное озарение.

- Ах, да! - говорит сатана. - Ты все ищешь смысл рисунка на килике. Лови!

Я ловлю - обоими руками. Осколок довольно большой, это как раз центр днища, от которого откололась подставка. Я успеваю только увидеть его - и смысл становится мне сразу понятен. На осколке тело сидящей на бронзовом треножнике женщины, в руках ее шерстяная нить и лавровая ветвь...

Сатана за это время исчез. Это ему всегда так хорошо удается. Без всяких пиротехнических эффектов, не пользуясь окнами или дверями... Я встаю, и я сажусь снова. Нет смысла проверять то, что и так ясно. Я вкладываю последний осколок между остальными. Нет сомнения, девушка на треножнике это жрица, она что-то говорит, а человек, у ног которого стоит гоплитский шлем, внимательно слушает ее несвязную, но тем не менее священную речь.

Пришедший в храм человек слушает голоса своей судьбы.

- Только его судьба тяжело бредит, - вроде бы раздается в темноте.

- А!? - спрашиваю я.

Мне никто не отвечает. Ну конечно же, я один...

Немного изменив позу, я откидываюсь к стене и закрываю глаза - в пустой темной квартире, в центре бесконечно умирающего города, заводы которого превратились в плохо охраняемые развалины, в разбитый окнах которых свистит ветер, города, в котором стараются не рожать детей и из которого уезжают все, кому есть куда уезжать. Я вижу сейчас этот город со всех сторон, с высоты птичьего полета, и с уровня тротуара, целиком и в тоже время с уймой мелких впечатляющих подробностей. Обычно для создания такого эффекта продвинутые творческие люди специально употребляют дорогостоящие наркотики, мне же этот кайф сейчас достался совершенно бесплатно. Самое время переместится в постель, но необходимое для этого усилие кажется мне чрезмерным. Я засыпаю сидя, как есть, и вот, мое восприятие реальности медленно замещается сменяющими друг друга бредовыми видениями.

Вот одно из них: где-то в темноте медленно переворачивает свои страницы книга, страницы которой чуть светятся, хотя во всех остальных отношениях она выглядит как вполне стандартное полиграфическое изделие. Нет, между прочим, у нее есть еще одна особенность - эта книга не только еще нигде и никогда не издана, она даже не написана. Ее страницы распахиваются на том месте, которое начинается стихотворным текстом:

Волю богов предсказать я возьмусь,

Хоть не пророк я, и по птицам гадать не умею...